— Зазнаётесь, старпом, — и, грузно пыхтя, выбрался из-за стола.
Капитан, наконец, ответил:
— Я языком так ловко не умею, как старпом. Нужно быть уверенным в себе и уметь руководить, и в этом все дело!
Старпом не ответил. Судно он представлял комплексом взаимодействующих элементов: идеи, воплощенной в проект, механизмов, людей и снабжения. Необходимо было добиваться наибольшего совершенства этих элементов и их наиболее четкого взаимодействия. Этого требовала сама всеобъемлющая стихия Мирового океана и даже ее любая маленькая частица в виде, скажем, Азовского моря или даже Кольского залива. Когда старпом стоял на вахте, вел судно или управлял им, он всегда ощущал себя неотделимым от судна, он стоял выше судна, но он был и его частью. Романтика мореплавания была проникнута духом физики, а качающиеся палубы кораблей поддерживали ее со всей основательностью и точностью законов высшей математики…
А может быть, он все усложнял, тогда как нужно было добиваться предельной простоты поступков и желаний? Может быть, нужно освобождаться от всех сложностей, ведь они в большинстве своем являются всего лишь защитными предосторожностями от всякого рода неудач, невыгодных мнений или просто ЧП — чрезвычайных происшествий? Но как быть простым в такое сложное время, занимаясь такой сложной деятельностью, как мореплавание на современном судне? Но ведь мог же капитан быть простым, умел же он низводить сложности судовождения до предельной простоты.
Старпому претила такая простота, он знал, что все развивается от простого к сложному…
И все-таки нужно было бы вздремнуть…
15
Но сегодня днем ему вряд ли суждено было поспать. Едва Александр Кирсаныч, успокоясь, приготовился заснуть, по переборке за раскрытой дверью постучали.
— Можно? — послышался голос боцмана.
— Заходите, Иван Николаич, заходите. Ну что, слушаю вас, да присядьте же.
Боцман переминался у входа. На нем был все тот же комбинезон с наплечными кожаными лямками, надетый на чистую голубую рубашку. Боцман повесил свою кепочку на крючок у входа, отогнул угол чехла на диване и сел.
— Что случилось, старина? — мягче спросил старпом, садясь на койке. Иван Николаич молчал, опершись локтями о колени, затем достал кожаный свои портсигар, сунул в рот папироску «Север», но не закурил.
— Дверь закройте, Иван Николаич, чтоб сквозняка не было, да курите вот у раковины, как исключение.
Боцман раздумывал.
Старпом поднялся, мягко закрыл дверь, потом достал зажигалку из стола и дал прикурить боцману.
— Вишь какое дело вышло, только хочу тебя по правде спросить, Саня. Врать не будешь? Не обижайся. Я вот рубаху чистую надел…
— Зря это, Иван Николаич, рановато.
— Да нет, меня сейчас тут вот как жмет, — тяжело расчленяя фразу, проговорил Иван Николаич и, ткнув кулаком в левую лямку, посмотрел на старпома. Тот сидел на койке, тоже локти на коленях, ждал, легонько потряхивая зажигалку. Молчал. — Помнишь, когда вы у нас на «Серпухове» после второго, кажись, курса, на практике были, я тебя со своей теткой Лелькой знакомил?
— Да я ж с Еленой Прохоровной нынче в Мурманске встречался, когда заходили, боцман.
— Да и верно. Так вот: не хочу помирать перед ней грешным.
— Ну с чего ты помирать собрался, Иван Николаич?
— Уговаривать будешь? А я три войны пережил, не верю я, что это все добром кончится. Только я тебя прошу, говори мне по правде, как быть?
— Да что быть?
— Сейчас телеграмму Вальке снес. Говорит, вряд ли передать удастся. Написал: прости, Лелька, в чем виноватый, так и так. Помполит прочитал, говорит, обращение другое надо сделать, да и вообще, мол, нельзя такие радиограммы сейчас подавать в этот, как его, в эфир. Вот я и думаю, мне-то в любом случае не выжить — сердце жмет вот как! — а ты, может, еще и увидишь ее, расскажешь, что и как.
— Слово. Только оба мы еще все увидим.
— Тебе лет-то двадцать пять, Кирсаныч?
— Двадцать шесть, Иван Николаич.
— И моему Витьке двадцать пять, родиться у него кто-то вот-вот должен, а Витька тоже в самом пекле со своими ракетами, будь они… Вот так сразу от нас третье колено и останется…
— Брось, боцман!
— Будет брось, когда с жизнью врозь… Так вот, Саня, хошь верь, хошь не верь, когда «Балхаш» в Ленинграде принимали, схлестнулся я с одной… И что на меня на старости лет нашло, и сам не пойму, рыбкой ведь ее называл. Мне-то полста два, а ей годов на семь меньше будет. В плавание провожала, письма ей писал… Смеяться б надо, и плакать впору. Все к себе звала, в Ленинград, жить. В завтот год написал: все, отрубаю концы от тебя, к чему на старости лет стыдобышку разводить? В отпуску дело было, дома. Почтальонша, стерва, возьми это письмо да тетке Лельке и принеси, а у нее ведь сердце тоже не ахти…
Боцман углом рта выдул клубочек дыма, махнул рукой:
— Ладно, обошлось все, рассказал ей по правде, да и письмо само за себя сказало. А нынче, в канун отхода, решил ей часы золотые купить с браслетом. Деньги, что за чистку танков получили, зажал втихую, думал тетке Лельке сюрприз сделать. И сделал. Как в Мурманск завернули после Севморпути, она приехала на денек. Раньше-то часто не ездила… Она мне, когда под бункер перешвартовывались, костюм гладила, а часики-то эти из кармана бряк на стол! Вот те и сюрприз. Уж как я ни доказывал, как отрубила — и все тут, что каменная стала. Только что и сказала: «Я тебе всю жизнь верила, потому и сама верной была, мало ли за мной по портам ухаживали, а я ведь всю жизнь тебе положила, эх ты, белый ведь весь, и волос вон, смотри, не осталось!» Вот так и подосвиданькались.
— А я не заметил ничего. Правда, вы-то, Иван Николаич, не в себе были, а Елена Прохоровна, та вроде бы нормальная была.
— Да разве она не знает, как моряков в плавание провожать надо? За тридцать-то лет научилась… Вишь, Кирсаныч, какие дела.
— Да, дела не очень. Телеграмму на берег вам, Иван Николаич, обязательно пробить нужно, это я посодействую. Ну, а домой придем, разберетесь, все нормально будет, я так думаю.
— Утешительно говоришь, Александр Кирсаныч, да только сам ты неспокоен. Блокада ведь на Кубе-то?
— Блокада.
— Одно слово-то какое страшное. Смотрят, смотрят они на нас, возьмут да и утопят. Как-никак, бензин в трех танках везем!
— Они про бензин не знают.
— А я вот сегодня сурмином надстройку крашу, а сам думаю: хорошо хоть, что сурмин не горит. Как-то в те войны и то мне спокойней было. А сейчас… У меня Витька рассказывал, что это за штука.
— Если по правде, как вы говорите, Иван Николаич, то у многих сейчас на душе неспокойно. Только нам с вами раскисать нельзя, на нас матросы смотрят.
— А их-то и жалко. Молодые, что телята, многие и думать-то еще не умеют, помогать надо. Войны и вовсе не видели, только что от сиськи.
— Да я еще и сам молодой, а, Иван Николаич? А вот с Лилей я тоже плохо прощался, а Вовка спал, понимаешь. Так и ушел.
— Чего же так-то?
— Не хочет она, чтобы я плавал. Ждать трудно.
— Красивая она у тебя, Кирсаныч. Для морячки это худо. Да. Если нынче не разойдетесь, то всю жизнь ждать будет.
— Бывали случаи, когда и посреди жизни жены своих моряков бросали, особенно вот красивые.
— А ты не суди так. На ее место сядь, тогда и суди. Ты — посреди моря, она — посреди людей. Думаешь, лучше тебя нет?
— Я вот что думаю, хотя ей об этом никогда не говорил: лучше было бы мне не плавать, а если плавать — то ее не встретить, а если плавать и встретить — то не жениться.
— Здорово придумал. Оно, конечно, так спокойнее. Однако, по ней судя, должна она тебя ждать, такие всегда ждут.
— Теперь вы успокоительно говорите, Иван Николаич, — улыбнулся старпом.
— А что ж? Ну, спасибо за курево, дай-ка я папироску под кран суну… Александр Кирсаныч, покраску проверять не пойдете ли?
— Сейчас штанцы натяну — и пойдем, боцман.
16
Палуба встретила их ослепительным воздухом, запахом свежей краски и ревом самолетных моторов, забивающим плеск и шорох волн за бортом. «Нептун», круто заваливаясь на крыло, огибал танкер с носа на корму. Делал он это легко, свободно и даже с какой-то грацией.