Она часто говорила об этом с Хольдоном. Он был бесконечно оптимистичен и терпелив в отношении работавших у него литераторов и нянчился с ними, как с детьми.
Хольдон говорил, что ни один издатель не может быть уверен в успехе книги — для них не существует одного общего штампа.
— Нельзя принимать вкус публики за ставку ва-банк, играя в азартную игру ведения издательского дела. Многие уже на этом погорели.
— Значит, я могу надеяться, — сказала Сента в ответ на слова Хольдона.
— Почему вы не напишете какой-нибудь роман? — спросил он ее. — У вас уже есть достаточный опыт в литературной работе.
— В нашей квартире? — она рассмеялась. — Приходите сегодня вечером, у нас как всегда будут гости, и вы увидите, в каких условиях я живу. Приходите.
Когда Хольдон пришел, квартира была переполнена гостями. Комната-гроб уже была переделана. Джорджи превратила ее в золотистую шкатулку, на фоне которой прелестно выделялось небольшое цветущее сливовое дерево, посаженное в кадку.
Всюду: на столах, буфете и окнах стояли сифоны и бутылки с пивом, виски и бренди.
Сента окликнула Хольдона:
— Как поживаете? Вы, наверное, знакомы с большинством из присутствующих. Налейте себе, пожалуйста, сами чего-нибудь и выпейте.
С трудом протиснувшись через маленькую гостиную, она со смехом протянула ему бокал.
Впервые видя Сенту в вечернем платье, Хольдон подумал: «Какой у нее удивительный цвет лица, красивая фигура! Вся она — прелестна. Маунтхевен, наверное, такого же мнения».
С прямолинейностью капризного ребенка Чарльз никогда ничего не скрывал. Эта черта была чуть ли не единственной его добродетелью. Не покидая Сенты ни на минуту, он предложил ей:
— Поедемте кататься. Сегодня чудесный вечер. За городом мы окунемся в аромат весны.
Сента оживленно ответила:
— О, с удовольствием, но не сейчас. Я должна сначала исполнить свои обязанности хозяйки и позаботиться о том, чтобы мои гости не скучали.
Все еще сидя на полу около граммофона, Мики наблюдал за ними, не отрывая глаз. Сотни раз он спрашивал себя — любит он Сенту или нет. Ответить на этот вопрос он не мог. Как будто война совершенно уничтожила способность остро чувствовать. Это было не физическое недомогание, а просто душевная усталость. Иногда он считал, что причиной этого была его глупая вера в существование идеальной любви, пережившая все ужасы прошедших лет.
«Идеальная любовь — нет, мой милый, не с такой парой штанов, как у тебя».
Чарльз со своей жизнерадостностью, любовью к веселью, способностью ни над чем не задумываться, наслаждался жизнью. А он, вечно вопрошающий, грызущий самого себя и сомневающийся, проходил мимо всех благ земного шара, не имея храбрости считать себя достойным поцелуя.
«Комплексующее ничтожество» — называл себя Мики, применяя это, входящее тогда в моду, американское выражение.
Джорджи подошла к Мики.
— Отчего такой бледный и скучный, достопочтенный святой Майкель?
Несмотря на большое количество выпитого вина, она не опьянела. Только тон ее был более легкомысленным, чем обычно.
— Пойдемте в наши итальянские висячие сады.
Они вышли на плоскую крышу. Впереди них, закрывая звезды своей черной массой, вырисовывался собор Св. Павла. Влево сверкала река, на которой огни пароходов и лодок светились, как золотые и пурпурные цветы.
— Как здесь хорошо и тихо, — воскликнула Джорджи. — Чего ради человек должен продолжать жить, если кончилось его счастье. Таких как я — легионы. Помните эту строчку из стихотворения о мертвецах: «И ряд за рядом строятся они, молодые, красивые, храбрые». Это применимо также и к нам, оставшимся здесь. Нас тоже, молодых, красивых и храбрых — нескончаемые ряды. Мы тоже были там, отдавая лучшую часть нас самих, а ныне мы здесь, в этом проклятом мире, уже не помнящем ни о чем. Кто счастлив среди тех, что сейчас веселятся в наших маленьких комнатах? Кто из них смертельно ранен в душе и все еще вынужден жить? Мне часто хочется быть старой, чтобы не переживать больше этих страданий…
Мики спросил:
— Джорджи, скажите, сколько вам лет — двадцать два, двадцать три?..
Схватив его за руку, она стала размахивать ею в такт своим словам.
— К людям, любившим во время войны, неприменимы слова утешений: успокойтесь, успокойтесь, вы молоды и вновь полюбите. Можно еще раз увлечься кем-нибудь и тешить себя мыслью, что достиг желанного, но никогда нельзя вновь пережить то, что дала первая любовь.
Полная отчаяния, она плакала.
— О, Мики, Мики, я так желаю Билля. Его желает лучшая часть моего сердца… Что облегчит мою печаль, в ком найду я утешение?..
Она прижималась к нему, цепляясь за него, как обломившаяся лиана. Снизу доносились звуки граммофона, наигрывавшего романс «Шепот», и молодой сильный голос Сильвестра, исполнявшего его.
. . . . . . . . . .
— Готовы? — спросил Чарльз и пошел вперед позвать авто. Сента быстро спускалась по лестнице. Увидев сначала только ее серебристые туфельки, он тихо сказал:
— Как будто звездочки танцуют по ступенькам.
— О, Чарльз, вы говорите чудесные вещи.
— Это ничто в сравнении с тем, что я мог бы сказать вам…
Большое авто, управляемое Чарльзом, бесшумно пролетало по опустевшим улицам, как ночная бабочка.
Чарльз, держа одну руку Сенты, нежно произнес:
— Вы — дарлинг, что согласились поехать!
— Но поездка так чудесна, она как, как… не знаю даже с чем сравнить.
Сента откинула голову и с наслаждением ощущала ветер, пробегавший по ее волосам, освежая лицо и шею, и мечтательно думала о том, что он напоминает ей приятное прикосновение чьей-то руки.
Однажды в такую же чудесную ночь она каталась с Максом, прислонившись к его плечу и чувствуя каждое его движение. С чисто физической болью ее сердце сжалось от рыданий: «Быть вновь любимой — так любимой».
Ни Фернанда, ни Макс не ответили на ее письмо, а между тем уже полгода, как окончилась война.
Голос Чарльза вернул ее к действительности. Прижавшись к ее оголенной руке, он воскликнул:
— Как приятна прохлада вашего тела!
Чарльз остановил машину под распустившимся большим кустом сирени. Освещенные луной цветы отливали серебром. Не отрывая глаз от Сенты, он стал целовать ее руку от кисти до плеча.
«Макс тоже так целовал… он долго прижимался губами к тому месту около локтя, которое он называл «моя ямочка»…
Впервые за много лет в Сенте вновь заговорила страсть. Чарльз это почувствовал.
Учащенно дыша, он привлек Сенту, покорную и трепещущую, в свои объятия, его рот коснулся ее, ей казалось, что это губы Макса, такие чудесно-прохладные, такие волнующе-дерзкие.
Легкими долгими поцелуями он продолжал ее ласкать. Сента слышала сильное биение своего сердца и внезапно, повинуясь инстинкту, парализовавшему ее волю, она тоже стала целовать его. В страсти ее поцелуев было еще что-то, она даже не понимала, что это было — не то задушенное озлобление против бессмысленной пустоты ее жизни, не то голод по трепету и ощущениям, спавшим в ней и ждавшим своего часа.
Молодость мстила за годы войны…
У Чарльза было врожденное умение быть нежным и чутким любовником. Он никогда не смел мечтать о том, чтобы Сента откликнулась на его страсть; интуиция рыцарства и понимания души женщины заставили его сдержать свои порывы и ласки…
Даже при слабом свете луны на бледном лице Сенты была видна усталость.
На обратном пути она полулежала, прислонившись к нему. Чарльзу казалось, что она задремала. Но Сента не спала, хотя глаза ее были закрыты.
Она не спала, потому что в ней все трепетало; разбуженные желания, рожденные многие годы тому назад любовью Макса, взывали к ней, требуя их удовлетворения, уменьшения их пламени, застывшего под пеплом войны и вновь разгоревшегося.
Что бы ни случилось в будущем, этот час, когда Чарльз пробудил в ней страсть и образ Макса, останется навсегда незабываемым.
Она не любила Чарльза; многое в нем было враждебно и чуждо ей: его внутреннее самодовольство, его бессердечие, правда, не жестокое, его откровенное презрение, всегда напоминавшее о том, что он считает женщин недостойными верности.