Это отбросило вожделенный день, на который, хотя уже и не с такой уверенностью, все еще были устремлены глаза Линчей, не меньше чем на примерно семнадцать лет, то есть далеко за пределы ожиданий или даже надежды. Поскольку старику Тому, к примеру, с каждым днем становилось все хуже, и он частенько приговаривал: Что ж три моих сынка-то померло, а я со своими коликами остался? намекая на то, что лучше, на его взгляд, было бы, если бы его сынки, которые, как бы они ни страдали, все же не страдали от нестихающей адской боли в слепой кишке, остались, а он бы со своими коликами помер, да и многим другим членам семейства с каждым днем тоже становилось все хуже и они вряд ли бы протянули еще долго.
И устыдились тогда за то, что говорили, и те, кто говорили, что, мол, ее дядя Джо, и те, кто говорили, что, мол, ее дядя Билл, и те, кто говорили, что, мол, ее дядя Джим содеяли это с Энн, поскольку все трое, перед тем как покинуть этот мир, исповедались в своих грехах священнику, а священник был старым и близким другом семейства. И от трупов братьев облаком поднялись голоса и, дрожа, осели средь живущих, здесь одни, там другие, здесь еще одни, там еще другие, пока каждый живущий не обрел свой голос, а каждый голос — покой. И из пребывавших в согласии многие теперь пребывали в несогласии, а из пребывавших в несогласии многие теперь пребывали в согласии, хотя некоторые соглашавшиеся все еще соглашались, а некоторые несоглашавшиеся все еще не соглашались. И завязались новые дружбы и новые вражды, и старые дружбы и старые вражды сохранились. И все было согласием и несогласием, дружбой и враждой, как и прежде, только в перетасованном виде. И не было ни одного голоса, не бывшего бы за или против, нет, ни одного. Но все было возражением и ответом, ответом и возражением, как и прежде, только в других ртах. Дело вовсе не в том, что многие не продолжали говорить того, что они всегда говорили, поскольку многие продолжали. Но многие — нет. А причиной этому было, возможно, то, что не только говорившим то, что они говорили о Джиме, Билле и Джо теперешние смерти Джо, Билла и Джима мешали продолжать делать это и обязывали подыскать что-нибудь новенькое, поскольку Билл, Джо и Джим, несмотря на всю свою глупость, были не настолько глупы, чтобы позволить себе покинуть этот мир, не открыв священнику того, что они содеяли с Энн, если это содеяли они, но и многим из никогда не говоривших о Джиме, Джо и Билле в этой связи ничего, кроме того, что это не они содеяли это с Энн и которым поэтому смерти Джо, Джима и Билла ничуть не мешали продолжать говорить то, что они всегда говорили в этой связи, они все же предпочли, заслышав некоторых из тех, кто всегда говорил против них и против кого всегда говорили они, теперь, говоря с ними, переставать говорить то, что они всегда говорили в этой связи, и начинать говорить нечто совершенно новое, чтобы иметь возможность продолжать слышать говорящих против них и самим говорить против наибольшего возможного числа тех, кто до смертей Билла, Джо и Джима всегда говорил против них и против кого всегда говорили они. Поскольку хоть и странно, но явно верно то, что говорящие говорят скорее ради того, чтобы говорить против, а не за, а причиной этому, возможно, то, что при согласии голос, возможно, нельзя возвысить на столько же, на сколько можно при несогласии.
Эту маленькую проблему еды и собаки Уотт сложил по кусочкам из реплик, то и дело отпускавшихся вечером карликами-близнецами Артом и Коном. Поскольку именно они каждый вечер приводили оголодалую собаку к двери. Они делали это с тех пор, как им минуло двенадцать, то есть на протяжении последней четверти столетия, и продолжали делать это все то время, которое Уотт пробыл в доме мистера Нотта или, скорее, все то время, которое он пробыл на первом этаже, поскольку, переместившись на второй этаж, Уотт потерял всякую связь с первым этажом и не видел больше ни собаки, ни тех, кто ее приводил. Но, разумеется, все те же Арт и Кон приводили собаку каждый вечер в девять часов к черному входу мистера Нотта даже тогда, когда Уотт этого уже не видел, поскольку они были крепкими коротышками, всецело преданными своей работе.
Когда Уотт поступил в услужение к мистеру Нотту, эта собака была уже шестой собакой, использовавшейся таким образом на протяжении двадцати пяти лет Артом и Коном.
Собаки, использовавшиеся для доедания случайных объедков мистера Нотта, долго, как правило, не протягивали. Это было вполне естественно. Поскольку кроме того, что собака получала то и дело со ступеньки черного входа мистера Нотта, она, как говорится, не получала ничего. Поскольку если бы ей давалась еда иная, нежели дававшаяся ей время от времени еда мистера Нотта, это перебило бы ей аппетит к еде, дававшейся ей мистером Ноттом. Поскольку поутру Арт и Кон никогда наверняка не знали, будет ли вечером на ступеньке черного входа мистера Нотта дожидаться их собаки горшок еды настолько питательной и настолько обильной, что лишь как следует оголодалая собака сможет его опустошить. А в их обязанности входило быть всегда готовыми к этой случайности.
Вдобавок к этому еда мистера Нотта была несколько жирновата и островата для собаки.
Вдобавок к этому собаку редко спускали с цепи, вследствие чего та не получала никакого достойного упоминания моциона. Это было неизбежно. Поскольку если бы собаку отпустили, чтобы она бегала, где ей вздумается, та нажралась бы на дороге лошадиного дерьма и прочей дряни, в изобилии валяющейся на земле, и тем самым подорвала бы свой аппетит, быть может, навсегда или, что еще хуже, удрала бы и вовсе не вернулась.
Собаку эту, когда Уотт поступил в услужение к мистеру Нотту, звали Кейт. Кейт ни в коей мере не была привлекательной собакой. Даже Уотт, пристрастие которого к крысам предубеждало его против собак, никогда не видывал собаки, которая нравилась бы ему меньше, чем Кейт. Она не была большой собакой, но в то же время ее нельзя было назвать и маленькой собакой. Это была средних размеров собака отталкивающей наружности. Ее назвали Кейт вовсе не в честь, как можно было бы подумать, жены Джима Кейт, столь безвременно овдовевшей, а в честь совсем другой Кейт, некоей Кэти Берн, бывшей чем-то вроде кузины жены Джо Мэй, тоже столь безвременно овдовевшей, а эта Кэти Берн была в большом почете у Арта и Кона, которым она при своем визите всегда дарила плитку жевательного табаку, а Арт и Кон обожали жевать табак, но у них никогда, никогда-никогда табаку не было вдоволь.
Кейт умерла, когда Уотт все еще находился на первом этаже, и ее сменила собака по имени Цис. Уотт не знал, в честь кого названа эта собака. Если бы он навел справки, если бы он спросил напрямик: Кон, или: Арт, Кейт, насколько я знаю, названа в честь вашей родственницы Кэти Берн, но вот в честь кого названа Цис? он узнал бы то, что так хотел знать. Однако существовали пределы тому, что готов был сделать Уотт в погоне за знанием. Порой он был наполовину готов верить, поскольку видел впечатление, оказываемое этим именем на Арта и Кона, особенно когда оно упоминалось в связи с определенными запретами, что оно принадлежало их подруге, близкой и дорогой подруге, и что в честь этой близкой и дорогой подруги они и назвали собаку Цис, а не как-либо еще. Однако это было лишь догадкой, и порой Уотт был больше склонен верить, что собаку назвали Цис вовсе не по причине того, что кого-то из живущих звали Цис, нет, но лишь потому, что собаку следовало как-то назвать, чтобы отличать ее для нее и для других от всех других собак, и что Цис имя ничуть не худшее, чем любое другое, а на деле — лучшее, чем многие.
Цис все еще была жива, когда Уотт покинул первый этаж ради второго. Он понятия не имел, что сталось с нею и карликами впоследствии. Поскольку, оказавшись на втором этаже, Уотт потерял из виду первый этаж и интерес к нему. Это было воистину счастливое совпадение, не так ли, что, потеряв из виду первый этаж, Уотт потерял и интерес к нему тоже.
В обязанности Уотта входило принимать Арта и Кона, когда они вечером заходили с собакой, и, когда еда для собаки была, следить за тем, чтобы собака съедала еду, пока не оставалось ни крошки. Однако уже через несколько недель Уотт внезапно и под собственную ответственность прекратил исполнять эту обязанность. И отныне, когда еда для собаки была, он выставлял ее за дверь, на ступеньку, в собачьей миске, и зажигал свет в окошке коридора, чтобы ступенька не была во тьме даже в самую темную ночь, и приспособил для собачьей миски небольшую крышку, которой миска, посредством зажимов, зажимов, плотно зажимавших ее бока, закрывалась. И Арт и Кон постепенно уяснили, что, когда собачья миска не поджидала их на ступеньке, еды для Кейт или Цис не было. Им не было нужды стучать и наводить справки, нет — голой ступеньки было достаточно. И они даже постепенно уяснили, что, когда нет света в окошке коридора, нет и еды для собаки. Также они уяснили, что вечером не стоило идти дальше того места, откуда видно окошко коридора, а идти дальше стоило лишь в том случае, если в окошке был свет, и всегда уходить, не идя дальше, если его там не было. Практическая польза от этого Арту и Кону была, к сожалению, не слишком-то велика, поскольку если выходишь к черному входу внезапно, из-за кустов, то окошка коридора, находившегося за черным входом, не видать до тех пор, пока не подойдешь к черному входу настолько близко, что можешь при желании дотронуться до него палкой. Но Арт и Кон постепенно научились отличать с расстояния не меньше десяти-пятнадцати шагов наличие или отсутствие света в окошке коридора. Поскольку свет, хоть и скрытый за углом, пробивался через окошко коридора и создавал свечение в воздухе — свечение, которое можно было разглядеть, особенно в темную ночь, с расстояния не меньше десяти-пятнадцати шагов. Стало быть, все, что нужно было сделать Арту и Кону в благоприятную ночь, — это пройти немного по дорожке до того места, откуда свет, если он горел, был виден как свечение, слабое свечение в воздухе, а затем двинуться дальше к черному входу или пойти обратно к калитке в зависимости от этого. Разумеется, в разгар лета только ступенька, пустая или отягченная собачьей миской, давала Арту, Кону и Кейт или Цис возможность понять, есть ли для собаки еда или нет. Поскольку в разгар лета Уотт не зажигал свет в окошке коридора, когда еда для собаки была, нет, ибо в разгар лета ступенька не погружалась во тьму до десяти тридцати или одиннадцати ночи, но горела всем бешеным умирающим летним светом, поскольку выходила на запад. А при таких условиях зажигать свет в окошке коридора было бы просто переводом керосина. Но на протяжении более чем трех четвертей года задание Арта и Кона порядком облегчалось из-за отказа Уотта присутствовать при кормлении собаки и мер, которые вследствие этого он вынужден был принимать. Тогда Уотт, если он выставил тарелку вскоре после восьми, незадолго до десяти забирал ее обратно и мыл, приготовляя к следующему дню, перед тем как запереть дом на ночь и отправиться в постель, держа лампу высоко над головой, освещая ногам путь по ступенькам — ступенькам, что никогда не были одними и теми же от ночи к ночи, но были то высокими, то низкими, то длинными, то короткими, то широкими, то узкими, то опасными, то безопасными, по которым он взбирался в окружении движущихся теней каждую ночь вскоре после десяти часов.