Уотт задался вопросом, как будет выглядеть эта картина вверх ногами, когда точка будет на западе, а разрыв на севере, или на правом боку, когда точка будет на севере, а разрыв на востоке, или на левом боку, когда точка будет на юге, а разрыв на западе.

Поэтому он снял ее с крюка и подержал перед собой на расстоянии вытянутой руки вверх ногами, на правом боку и на левом боку.

Но в таких положениях картина нравилась Уотту меньше, чем когда висела на стене. А причиной этому было, возможно, то, что тогда разрыв переставал находиться внизу. А мысль о точке, наконец проскальзывающей снизу, когда она оказывалась наконец дома или направлялась к новому дому, и мысль о разрыве, тщетно оставшемся зиять, быть может, навсегда, эти мысли, доставлявшие Уотту удовольствие, обязывали разрыв находиться снизу, а не где-либо еще. По надиру мы приходим, сказал Уотт, по надиру же и уходим, что бы это ни значило. Должно быть, и художник испытывал нечто подобное, поскольку круг не вращался, как все круги, но неподвижно парил в белых небесах, а разрыв терпеливо пребывал внизу. Поэтому Уотт повесил ее обратно на крюк именно так, как обнаружил.

Разумеется, все эти размышления пришли в голову Уотту не сразу, некоторые пришли сразу, а некоторые впоследствии. Но те, что пришли к нему сразу, вновь и вновь приходили к нему впоследствии вместе с теми, что пришли не сразу. А также и множество прочих, связанных с этими, некоторые сразу, некоторые впоследствии, приходило впоследствии в голову Уотту бесчисленное количество раз.

Одно из них касалось владельца. Принадлежала ли картина Эрскину, или же была принесена и оставлена каким-нибудь другим слугой, или же была неотъемлемой частью обихода мистера Нотта?

Долгие и мучительные размышления склонили Уотта к выводу, что картина была неотъемлемой частью обихода мистера Нотта.

Вопрос к этому ответу, имевший, по мнению Уотта, колоссальное значение, звучал следующим образом. Была ли картина постоянной и неизменной частью здания, как, например, кровать мистера Нотта, или же она лишь подобие парадигмы, сегодня здесь, а завтра там, член последовательности вроде последовательности собак мистера Нотта, или последовательности слуг мистера Нотта, или столетий, что являются из закромов вечности?

После недолгих размышлений Уотт удовлетворился мыслью, что картина пробыла в доме недолго, что надолго она в доме не задержится и что она была одной из последовательностей.

Порой Уотт рассуждал быстро, почти так же быстро, как мистер Накибал. Порой же его мысль ползла настолько медленно, что, казалось, вовсе не двигалась, а пребывала в покое. И все же она двигалась, как люлька Галилея. Уотта весьма беспокоила эта несообразность. И впрямь, повод для беспокойства имелся.

Со временем у Уотта все больше усиливалось впечатление, что к обиходу мистера Нотта ничего нельзя прибавить и от него ничего нельзя отнять, но что каким он был сейчас, таким он был изначально и таким сохранит до конца, во всех отношениях, любое существенное обличье, в любое время, а здесь любое обличье было существенно, хоть и невозможно сказать, обличье чего именно, сохраняя это обличье в любое время, или равнозначное обличье, а менялась лишь видимость, но видимость, возможно, всегда меняется, поскольку даже видимая часть мистера Нотта, возможно, всегда медленно менялась.

Это предположение насчет картины вскоре удивительным образом подтвердилось. И из бесчисленных предположений, выдвинутых Уоттом за время его пребывания в доме мистера Нотта, лишь одно оно и подтвердилось, или пошатнулось на этот счет по причине событий (если здесь можно говорить о событиях), или, скорее, подтвердился единственный фрагмент, единственный фрагмент затянувшегося предположения, затянувшегося и сходящего на нет предположения, представлявшего собой опыт, накопленный Уоттом в доме и, разумеется, владениях мистера Нотта, могший подтвердиться.

Да, в обиходе мистера Нотта ничего не менялось, поскольку ничего не оставалось, ничего не появлялось и не исчезало, поскольку все было появлением и исчезновением.

Уотт, казалось, был весьма доволен этим второсортным афоризмом. Произносимый на его манер, задом наперед, он, что правда то правда, звучал привлекательно.

Однако под конец пребывания Уотта на первом этаже его больше всего занимал вопрос, сколько он будет оставаться на первом этаже и в своей тогдашней спальне, пока не переместится на второй этаж и в спальню Эрскина, и сколько он будет оставаться на втором этаже и в спальне Эрскина, пока не покинет это место навсегда.

Уотт ни на мгновение не усомнился, что его спальня прилагалась к первому этажу, а спальня Эрскина — ко второму. Хотя что могло быть зыбче этой взаимосвязи? Но, по всей видимости, как не существовало мерила тому, что Уотт понимал, и тому, чего он не понимал, так не существовало его и для того, что он почитал достоверным, и того, что он почитал сомнительным.

На этот счет Уотт полагал, что он будет прислуживать мистеру Нотту один год на первом этаже, а затем еще один год на втором.

В защиту этого чудовищного предположения он выдвинул следующие соображения.

Если время службы, сначала на первом этаже, а затем на втором, составляло не один год, то или меньше года, или больше года. Но если меньше года, то недоставало времен года, или времени года, или месяца, или недели, или дня, полностью или частично, когда не проливался свет служения мистеру Нотту и не опускалась его тьма и страница земного дискурса оставалась неперевернутой. Поскольку за год на любой отдельно взятой широте происходит все. Но если больше года, то наличествовал излишек в виде времен года, или времени года, или месяца, или недели, или дня, полностью или частично, когда приходилось дважды проходить лучи и тени служения мистеру Нотту, как фрагмент повторно прочитанной бессвязной галиматьи. Поскольку человеку, закрепившемуся в пространстве, новый год не приносит ничего нового. Стало быть, год на первом этаже и еще год на втором, поскольку свет дня на первом этаже вовсе не был светом дня на втором (невзирая на их сходство), да и огни их ночей не были одними и теми же огнями.

Однако даже Уотт недолго скрывал от себя нелепость этих построений, которые подразумевали, что длительность службы одинакова для каждого слуги и неминуемо делится на две фазы равной продолжительности. И он почувствовал, что длительность и распределение службы должны зависеть от слуги, его способностей и его потребностей; что были люди краткосрочные и люди долгосрочные, люди первого этажа и люди второго; что если нечто кто-то может исчерпать и что может исчерпать кого-то за два месяца, другой и другого это не исчерпает и за десять лет; и что для многих на первом этаже близость мистера Нотта долгое время будет ужасна, а для других на втором долгое время будет ужасна его удаленность. Но едва он успел ощутить нелепость этого, с одной стороны, и необходимость другого, с другой (поскольку редко бывает такое, чтобы ощущение нелепости не сопровождалось ощущением необходимости), как ощутил нелепость того, что только что ощутил необходимым (поскольку редко бывает такое, чтобы ощущение необходимости не сопровождалось ощущением нелепости). Поскольку рассматриваемая служба была службой не одного слуги, но двух, и даже трех, и даже бесконечного числа слуг, первый из которых не мог уйти, пока второй не получил повышение, второй получить повышение, пока не пришел третий, третий прийти, пока не ушел первый, первый уйти, пока не пришел третий, третий прийти, пока второй не получил повышение, а второй получить повышение, пока не ушел первый, каждый уход, каждое пребывание, каждый приход состояли из чьего-то пребывания и чьего — то прихода, чьего-то прихода и чьего-то ухода, чьего-то ухода и чьего-то пребывания, более того, из всех пребываний и всех приходов, из всех приходов и всех уходов, из всех уходов и всех пребываний всех слуг, которые когда-либо прислуживали мистеру Нотту, всех слуг, которые когда-либо будут прислуживать мистеру Нотту. И в этой длинной цепочке взаимосвязанностей, цепочке, протянувшейся от давно умерших к далеко еще не родившимся, понятие случайности могло существовать лишь в виде понятия предопределенной случайности. Возьмем любых трех или четырех слуг, Тома, Дика, Роба и еще кого-то, если Том служит два года на втором этаже, то Дик служит два года на первом, потом же приходит Роб, а если Дик служит десять лет на втором этаже, то Роб служит десять лет на первом, потом же приходит еще кто-то и так далее для любого числа слуг, длительность службы любого отдельно взятого слуги на первом этаже всегда совпадает с длительностью службы его предшественника на втором и заканчивается с прибытием его будущего последователя. Но что Том служит два года на втором этаже не из-за двухлетней службы Дика на первом или последующего прихода Роба, а Дик служит два года на первом этаже не из-за двухлетней службы Тома на втором или последующего прихода Роба, а Роб приходит не из-за двухлетней службы Тома на втором этаже или двухлетней службы Дика на первом, а Дик служит десять лет на втором этаже не из-за десятилетней службы Роба на первом или последующего прихода еще кого-то, а Роб служит десять лет на первом этаже не из-за десятилетней службы Дика на втором или последующего прихода еще кого-то, а еще кто-то приходит не из-за (до чего же надоело выделять этот чертов предлог) десятилетней службы Дика на втором этаже или десятилетней службы Роба на первом, нет, предполагать такое было бы чудовищно, но что двухлетняя служба Тома на втором этаже, двухлетняя служба Дика на первом, последующий приход Роба, десятилетняя служба Дика на втором этаже, десятилетняя служба Роба на первом и последующий приход еще кого-то происходят оттого, что Том это Том, Дик — Дик, Роб — Роб, а еще кто-то — еще кто-то, в этом несчастный Уотт был убежден. Поскольку в противном случае в доме мистера Нотта, у двери мистера Нотта, по пути к двери мистера Нотта и по пути от двери мистера Нотта присутствовали бы апатия и трепет, апатия по поводу задания выполненного, но незавершенного, трепет по поводу задания завершенного, но невыполненного, апатия и трепет по поводу слишком позднего ухода и прихода, апатия и трепет по поводу слишком раннего прихода и ухода. Но к мистеру Нотту, с мистером Ноттом и от мистера Нотта приход, пребывание и уход были лишены апатии, лишены трепета, поскольку мистер Нотт был пристанью, мистер Нотт был гаванью, в которую спокойно входили, свободно обживали, радостно покидали. Несомые, раздираемые, ведомые штормами вовне, штормами внутри? Шторма вовне! Шторма внутри! Мужчины вроде Винсента и Уолтера и Арсена и Эрскина и Уотта! Хо! Нет. Но в напряжении, в опасности, по зову шторма, нуждаясь, имея, теряя пристанище, спокойствие, свободу и радость. Дело вовсе не в том, что Уотт ощущал спокойствие, свободу и радость, — он их никогда не ощущал. Но он полагал, что, быть может, ощущал спокойствие, свободу и радость, а если не спокойствие, свободу и радость, то хотя бы спокойствие и свободу, или свободу и радость, или радость и спокойствие, а если не спокойствие и свободу, или свободу и радость, или радость и спокойствие, то хотя бы спокойствие, или свободу, или радость, сам того не ведая. Но почему Том — Том? А Дик — Дик? А Роб — Роб? Потому что Дик — Дик, а Роб — Роб? Потому что Роб — Роб, а Том — Том? Потому что Том — Том, а Дик — Дик? Уотт не видел в этом никакого противоречия. Но это было теорией, в которой он в данную минуту не нуждался, а теории, в которых Уотт в данную минуту не нуждался, Уотт в данную минуту не развертывал, но оставлял как есть, как не развертывают, но оставляют как есть, в готовности к дождливому дню, зонтик в стойке для зонтиков. А причина, по которой в этой теории Уотт в данную минуту не нуждался, заключалась, возможно, в том, что, когда руки у тебя полны восковыми лилиями, ты не останавливаешься, чтобы сорвать, или понюхать, или помусолить, или еще каким-то образом осчастливить вниманием маргаритку, или примулу, или первоцвет, или лютик, или фиалку, или одуванчик, или маргаритку, или примулу, или любой другой полевой цветок, или любой другой сорняк, но топчешь их, а когда это далеко позади, когда склоненная, ослепленная, зарывшаяся в белую сладость голова далеко, мало-помалу смявшиеся под гнетом лепестков стебельки распрямляются, то есть те, которым посчастливилось избежать сокрушения. Поскольку Уотта в данную минуту занимали не томность Тома, дикость Дика, робость Роба, сами по себе примечательные, но их тогдашние томность, дикость и робость, их тогдашняя томность, тогдашняя дикость, тогдашняя робость; и не предопределение бытия грядущего бытием минувшим, бытия минувшего бытием грядущим (тема для изучения сама по себе, несомненно, захватывающая), как предопределяется в музыкальном произведении аккорд, к примеру, сотый — аккордом, к примеру, десятым, и аккорд, к примеру, десятый — аккордом, к примеру, сотым, но интервал между ними, девяносто аккордов, время, потребовавшееся на то, чтобы стать правдивым, время, потребовавшееся на то, чтобы оказаться правдивым, чем бы это ни было. Или, разумеется, ложным, что бы это ни значило.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: