На тропинке, где-то между домом и дорогой, Уотт с сожалением припомнил, что не попрощался с Миксом, хотя стоило бы. Несколько простых слов перед расставанием, это так много значит для остающегося, для уходящего, он не обладал обыкновенной вежливостью, чтобы сказать их перед тем, как покинуть дом. Побуждение вернуться и исправить эту оплошность заставило его остановиться. Но простоял он недолго, после чего продолжил путь к калитке и дороге. И правильно сделал, поскольку Микс покинул кухню раньше Уотта. Но Уотт, не зная того, что Микс покинул кухню раньше него, поскольку понял это лишь много позже, когда было уже слишком поздно, чувствовал сожаление по пути к калитке и дороге, что не попрощался с Миксом хотя бы коротко.

Стояла необыкновенно роскошная ночь. Луна, пусть и неполная, была почти полной, через день-другой она будет полной, а затем начнет убывать, пока вид ее на небе не станет тем, что некоторые писатели сравнивают с серпом. Прочие небесные тела, хоть и были по большей части расположены на огромном расстоянии, тоже изливали на Уотта и те красоты, через которые он двигался, сожалея в сердце своем о небрежении по отношению к Миксу, свет, к отвращению Уотта, столь яркий, столь чистый, столь ровный и столь белый, что его продвижение, хоть и болезненное и неуверенное, было менее болезненным, менее неуверенным, чем он ожидал при выходе.

Уотту всегда везло с погодой.

Он шел по заросшей травой обочине, поскольку не любил ощущать гравий под ногами, а цветы, высокие травы и ветви кустов и деревьев задевали его, что он не находил неприятным. Скольжение по макушке шляпы какого-то качающегося зонтичного растения, возможно рожкового дерева, доставило ему особенное наслаждение, и не успел он отойти далеко от этого места, как повернулся, вернулся туда и встал под ветвью, внимательно прислушиваясь к тому, как ездят кисточки по макушке его шляпы взад-вперед, взад-вперед.

Он отметил, что ветра не было, ни малейшего дуновения. А ведь на кухне он чувствовал затылком холодный ветерок.

На дороге его охватила уже упоминавшаяся преходящая слабость. Но она прошла, и он продолжил путь к железнодорожной станции.

Из-за строительного камня, которым была завалена тропинка, он шел по середине дороги.

По пути он не встретил ни души. Отбившийся от стада осел или козел, лежавший в тени канавы, приподнял голову, когда он проходил мимо. Уотт не видел осла или козла, но осел или козел видел Уотта. И следил за ним глазами, пока тот, медленно идя по дороге, не пропал из виду. Возможно, он думал, что в сумках была какая-нибудь вкусная еда. Когда он перестал видеть сумки, то опустил голову обратно в крапиву.

Когда Уотт добрался до железнодорожной станции, та была закрыта. На самом деле она была закрыта еще за некоторое время до того, как Уотт до нее добрался, и все еще была закрыта, когда он до нее добрался. Поскольку сейчас, возможно, было между часом и двумя утра, а последний поезд, останавливавшийся на этой железнодорожной станции ночью, и первый, останавливавшийся утром, останавливались первый между одиннадцатью и двенадцатью часами ночи, а второй между пятью и шестью часами утра. Так что данная железнодорожная станция закрывалась самое позднее в двенадцать часов ночи и никогда не открывалась раньше пяти часов утра. А поскольку сейчас, вероятно, было между часом и двумя утра, железнодорожная станция была закрыта.

Уотт взошел по каменным ступеням и встал перед калиткой, вглядываясь через ее прутья. Его восхитило верхнее строение пути, тянувшееся в обе стороны в лунном и звездном свете насколько хватало глаз, насколько хватило бы глаз Уотта, если бы он оказался на станции. Также он с удивлением обозревал всеобщее удаление равнины, ее вольготный и незамысловатый отлив к горам, морщинистую умбру ее края. Вздымаясь вместе со вздымавшейся землей, взгляд его в итоге устремился на зеркальное небо, его угольные мешки, обрамляющие его созвездия и на размытые глаза, вглядывающиеся из водной глуби. Наконец он вдруг сфокусировался на калитке.

Уотт перелез через калитку и оказался на платформе вместе со своими сумками. Поскольку заранее догадался, еще до перелезания калитки, перекинуть через нее сумки, дав им упасть на землю с противоположной стороны.

Первое, что сделал Уотт, оказавшись целым и невредимым вместе со своими сумками на станции, — повернулся и посмотрел через калитку туда, откуда только что пришел.

Из многих трогательных перспектив, предлагавшихся к обозрению, ничто не тронуло его больше дороги, ставшей еще белее, чем днем, и еще красивее несшейся между своих изгородей и канав. Дорога эта, изрядное расстояние шедшая прямо, вдруг резко ныряла и терялась из виду в отвратительной неразберихе вертикальной растительности.

Трубы дома мистера Нотта видны не были, несмотря на великолепную видимость. В погожие дни их можно было различить со станции. Но в погожие ночи — явно нет. Поскольку глаза Уотта, когда он собирался с силами, были не хуже любых других даже в ту пору, а ночь была исключительно погожей даже для этой части страны, славившейся погожестью своих ночей.

Уотту всегда чертовски везло с погодой.

Уотт уже начал уставать водить глазами вдоль дороги, как вдруг фигура, явно человеческая, двигавшаяся вдоль нее, привлекла и вновь обострила его внимание. Первой мыслью Уотта было, что это существо поднялось из-под земли или свалилось с неба. Второй, появившейся минут пятнадцать-двадцать спустя, — что оно, возможно, появилось в этом месте, воспользовавшись как прикрытием сначала изгородью, а затем канавой. Уотт не мог сказать, принадлежала ли эта фигура мужчине, или женщине, или священнику, или монахине. Что она не принадлежала мальчику или девочке подтверждалось, по мнению Уотта, ее размерами. Но решить, принадлежала ли она мужчине, или женщине, или священнику, или монахине, было выше сил Уотта, как бы он ни напрягал глаза. Если она принадлежала женщине или монахине, то женщине или монахине необычайных размеров даже для этой части страны, примечательной необычайными размерами своих женщин и монахинь. Но Уотт прекрасно знал, прекрасно, прекрасно знал, каких размеров достигают некоторые женщины и некоторые монахини, чтобы заключить по размерам этого ночного странника, что этот ночной странник был не женщиной и не монахиней, но мужчиной или священником. Что касается одежды, то на таком расстоянии и при таком освещении она давала не больше догадок, чем если бы состояла из простыни, или мешка, или одеяла, или тряпки. Поскольку с головы до ног тянулись, насколько Уотт разглядел — а глаза его были не хуже, чем у кого угодно даже в то время, когда он давал себе труд сфокусировать их — сплошные поверхности цельного одеяния, тогда как на голову было асексуально нахлобучено подобие сплющенного и перевернутого ночного горшка, пожелтевшего, мягко говоря, от старости. Если фигура действительно принадлежала женщине или монахине необычайных размеров, то женщине или монахине необычайных размеров и необыкновенной неэлегантности. Однако по своему опыту Уотт знал, что гигантские женщины зачастую бывают неряхами, а гигантские монахини и подавно. Руки не заканчивались кистями, но тянулись — образом, который Уотт не определил — почти до самой земли. Ноги, быстро и порывисто вышагивавшие одна за другой, выбрасывались не только вперед, но и вбок, правая — вправо, левая — влево, из-за чего при каждом шаге трех, скажем, футов в окружности земля отвоевывалась не больше чем на фут. Из-за этого походка смахивала на походку узника с ядром, ввиду чего наблюдать ее было чрезвычайно мучительно. Уотт почувствовал, как в темноте внезапно вспыхнули и погасли слова: Леченье одно — диета.

Уотт с нетерпением ждал, когда этот мужчина, если это мужчина, или эта женщина, если это женщина, или этот священник, если это священник, или эта монахиня, если это монахиня, подойдет близко и вернет ему душевное спокойствие. Ему не нужна была беседа, ему не нужна была компания, ему не нужно было утешение, он ничуть не хотел эрекции, нет, все, чего он хотел, — это рассеять свою неуверенность на сей счет.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: