В Дрездене у Рылеева были, очевидно, списки разных стихотворений русских поэтов, среди них «Видение на берегах Леты» Батюшкова, тогда еще не напечатанное, — остроумнейшая сатира на бездарных поэтов, кстати и на Шаликова («пастушок», «вздыхатель» с «венком» и «посошком»), эпигона столпов русского сентиментализма — Карамзина и Дмитриева. Сатира ходила в списках без подписи, так как Батюшков пытался скрывать свое авторство, и Рылеев, имея такой неподписанный вариант, считал ее автором Крылова.
В октябре 1814 года Рылеев написал «подражание Крылову» (на самом деле — Батюшкову) — «Путешествие на Парнас», где так же, как Батюшков, заставил «купаться» в Лете, реке забвения и бесславия, бездарных, по его мнению, поэтов. У Рылеева канул в Лету поэт Николай Львов, один из ранних русских сентименталистов. Вслед за ним Рылеев отправил в те же волны архаиста Сергея Ширинского-Шихматова, стихотворца далеко не бесталанного, но ставшего с 1800-х годов объектом насмешек карамзинистов, к которым примыкал и Батюшков. В том же 1814 году в своем первом напечатанном стихотворении «К другу стихотворцу» задел Шихматова — под именем Рифматова — и молодой Пушкин, еще учившийся в Лицее. И вот, наконец, в противоречии с собственной практикой (со стихотворением «Луна») топит Рылеев в Лете пастушка и вздыхателя Шаликова:
Однако в «Путешествии на Парнас» собственно сатира слаба, в нем больше шутливости, обращенной к самому себе и сверстникам, друзьям по кадетскому корпусу, писавшим стихи, — Боярскому и Фролову. Автор вместе с ними, запрягши «четверку бойких» в карету, «предпринял путь к Парнасу»:
В конце 1814 года произошел какой-то таинственный случай, положивший конец привольному существованию Рылеева в Дрездене. Один из биографов Рылеева пишет, что он «своими сатирами, эпиграммами… остротами и проказами насолил всем, и скоро дело дошло до того, что все русские жители Дрездена обратились к князю Репнину с просьбой об удалении юного прапорщика из города». Репнин якобы приказал Михаилу Николаевичу Рылееву выдворить племянника из саксонской столицы. Дядя же будто бы, приказав ему убраться в двадцать четыре часа, «с сердцем» объявил: «Если же ты осмелишься ослушаться, то предам военному суду и расстреляю!» Рылеев отвечал на это: «Кому быть Повешенным, того не расстреляют!» — и, не простившись ни с кем, уехал.
Эта история не подтверждается ни одним документальным свидетельством. И все же Рылеев мог «насолить» (вспомним его кадетские проделки, неустанные и смелые проказы), конечно, не «всем русским жителям Дрездена», это невероятно, а кому-нибудь из высших начальников. В письме к матери из Дрездена он поместил, например, такие стихи:
Может быть, он имел в виду определенное лицо — с «высоким чином», «множеством крестов», но «душевно нездорового», то есть подлого, как явствует из дальнейшего текста. Если речь действительно зашла о «расстреле», если все это правда, то Рылеев скорее всего публично обличил высокопоставленного подлеца. Тогда становится ясно, что он уже ищет, так сказать, гражданского подвига, конкретного действия в защиту справедливости. Тогда и его ответ («кому быть повешенным…») не случайность, а трагическое предвидение.
Среди офицеров своей батареи Рылеев держался несколько особняком. Как пишет его однополчанин Косовский, он «явных врагов в батарее не имел, но и лишней приязни никто с ним не водил». Косовский сообщает, что Рылеев «любил поинтриговать, в особенности противу немцев, а их было тогда в батарее шесть человек, лифляндцев и курляндцев», «часто издевался над нами, зачем служим с таким усердием, называя это унизительным для человека…. Говорил — вы представляете из себя кукол… много раз осыпал нас едкими эпиграммами».
Косовский сообщает, что Рылеев открыто выступал против фрунтомании командира батареи подполковника Сухозанета, так что тот трижды делал представления инспектору всей артиллерии генералу Меллер-Закомельскому об отчислении Рылеева из его части, но, к счастью для Рылеева, Меллер-Закомельский в молодости служил вместе с его отцом и помнил старую дружбу. Сухозанету не удалось избавиться от строптивого прапорщика.
«Чего бы кажется лучше, — писал Косовский, — желать в его лета — красоваться на хорошем коне, в нарядном мундире, батарея с тремя отличиями за сражения (золотые петлицы на воротниках мундира, бляхи на киверах за отличие и серебряные трубы); но он не полюбил службы, даже возненавидел ее и только по необходимости подчинялся иногда своему начальству. Он с большим отвращением выезжал на одно только конноартиллерийское учение, но и то весьма редко, а в пеший фронт никогда не выходил».
Осенью 1814 года бригада, в которой служил Рылеев, вернулась в Россию и расположилась на стоянки в Слонимском уезде Гродненской губернии. Рота Сухозанета была расквартирована в местечке Столовичи. К зиме ее перебросили в городок Несвиж Слуцкого уезда Минской губернии. Офицеров на батарее было десять человек, а взводов шесть. Рылеев воспользовался этим обстоятельством и оказался как бы за штатом. В то время как другие офицеры по приказу командира проводили учения с солдатами, иногда по два раза в день, Рылеев сидел дома, читал и писал. Косовский говорит, что он, служа, «состоял как бы на пенсии». Единственное, чем он по службе занимался с удовольствием, это верховая езда, практика под присмотром знатока этого дела. «Надеюсь сам скоро быть ездоком», — пишет он матери.
Здесь получил он от матери известие, что на киевское имущество его покойного отца, которого он был наследник, наложен арест. Будучи в последние годы управляющим в имениях Голицыных, Федор Андреевич в чем-то там промахнулся, как-то протратился, и вдова князя Голицына по смерти Рылеева предъявила его наследникам иск в восемьдесят тысяч рублей. Началась тяжба, которая затянется на много лет. «О вельможи! о богачи! — пишет Кондратий Федорович матери в ответ. — Неужели сердца ваши не человеческие? Неужели они ничего не чувствуют, отнимая последнее у страждущего!» Имущество Федора Андреевича вместе с его киевским домиком едва ли стоило больше десяти тысяч (эту сумму назвал Рылеев в одном из своих позднейших писем). А у Анастасии Матвеевны не оказалось даже тех нескольких рублей, которые нужны были ей для выкупа хранившегося у Федора Андреевича ее собственного портрета.
«Вы пишете, — сокрушается Рылеев, — дражайшая матушка, что не имеется у вас денег, дабы выкупить последнюю фамильную драгоценность, сыновнее сокровище — ваш портрет! Не присылайте лучше ко мне ни копейки, я, право, не нуждаюсь в деньгах, ей-богу, не нуждаюсь, постарайтесь только выручить портрет!»
В том же письме Рылеев пишет матери о своем слуге, батовском крестьянине: «Жене Федора Павлова скажите от него, чтобы она не печалилась, что он все, слава богу, здоров и при первой оказии приедет. Я никак не могу нахвалиться сим добрым стариком — и желал бы, дражайшая матушка, дабы вы его, когда он приедет, отправили в деревню на покой за его труды и добродетель». Взамен Рылеев просил у матери двух мальчиков — Федьку, который «будет за лошадьми присматривать как охотник до них», и другого, который «будет в горнице».