— А я? И я пойду.

— Ну, вот… Вместе все трое.

— Только одно вот обидно. У него немного достоянья… — вздохнула Квощинская.

— А богач да козырник, — строго спросил муж, — хорошо? Ныне прокозырял пять тысяч, завтра десять… Или бабий махальник… Что ни увидел юбку — и махнул за ней.

И супруги снова замолчали.

— Вот кабы дяденька его был другой человек!.. Ино дело! Дал бы племяннику из своих доходов хоть четверть… — заговорила, снова вздыхая, Анна Ивановна.

— Если бы не мороз, овёс до неба дорос. Спасибо и за то, что навёртывается жених — прекрасный человек…

— Да… Вдруг будет Татьяна Петровна княгиня Козельская, урождённая Квощинская, — тихо проговорила Анна Ивановна, улыбаясь.

— Это пустое… Для счастия не нужно…

— Ну, всё ж таки…

— Пустое. Титулы и деньги — пустяковое дело. Чистая душа — вот основание для счастия. Да авось… Авось. Я мало видел этого Кузьмича, а верю, что он человек рассудительный и зря болтать и действовать не станет. А от него много зависит. И мы с тобой не сами поженились. Кабы не вмешалась старуха Агафья, твоей матушки ключница, — ничего бы, пожалуй, не было.

— Ещё бы не Агафья. Я хорошо помню, а вы забыли. Вам прочили княжну Яновскую… А Агаша наша всё перевернула. И лицо-то изнанкой вышло.

Между тем нянюшка, приняв дорогого гостя, княжего дядьку, приказала подать самовар.

Кузьмич, поздоровавшись, тотчас справился о здоровье господ, потом понюхал табаку из тавлинки [1]и выговорил:

— Ну, а ты сама, сударыня моя, Марфа Фоминишна… Сама как?

— Прихварываю… Да что Бога гневить… Мне и не надо здоровья… Мне и помирать пора, — заявила нянюшка, — Вот только бы увидели мои глаза мою Танюшу при благополучии и счастии брачном… Тогда мне и жить больше не надо.

— Как можно?.. У выхоленного дитя свои детки пойдут, за коими приглядеть тоже пожелается.

— Оно конечно. Что говорить. Захочется.

— То-то. То-то… Я тоже вот скажу. Женится на ком мой князинька. Я тоже махоньких князьков пожелаю на руках подержать…

Наступило молчание.

— Да, — вздохнул вдруг Кузьмич, — надо мне ему постараться найти жёнушку в Москве… Вот хоть бы, говорю, вроде бы твоей барышни. Прямо говорю…

— И я сказываю то же, Иван Кузьмич… — ответила Марфа Фоминишна. — Коли твой, говоришь, князь — доброта самая, то уж наша-то Татьяна Петровна — сущий херувим. Этакой доброты не бывало да и не будет. Опроси всю Москву…

— Знаю, знаю… Опрашивал, золотая моя. Все хвалят до небес.

— И из себя красавица и крепыш девица… Одно вот. Не богачка. Но всё ж таки после кончины родителей вот эфтот дом ейный будет. А дома в Москве всё дорожают.

— Ну, это что! — отмахнулся Кузьмич. — Деньги — дело наживное. У князя своё достояньице есть. А помри, прости Господи, его чудодей-дяденька без какого срамного завещания, то всё ему пойдёт. А у князя-то Александра Лексеича страшнеющее состояние… Да. Так вот оно что!.. Вот и давай-ка, Марфа Фоминишна, мыслями раскидывать…

— Я всею моею душой, Иван Кузьмич… — воскликнула няня. — Я и господам моим однажды уже закидывала про всё это, будто ненароком. Ну и они, конечно, про князя одно хорошее слыхали, тоже расположение в себе к нему чувствуют. Только опять, понятное дело, наказали мне строго-настрого никому об этом не разбалтывать да и девочку нашу разговором, ей непригодным, не смущать. Пока что она не должна, по девичеству своему, ничего знать о наших с тобой размышлениях.

— Ещё бы? Зачем. Не её это дело.

Более часа просидел дядька у няни, и друзья без перерыва говорили, но нового больше ничего не сказали.

Всякий раз повторялось то же теми же словами.

Нянюшка ни словом ни разу не обмолвилась Кузьмичу о волнениях господ и о своих беседах про жениха с питомицей. Старик же уверял, что его князиньке шибко приглянулась девица…

XV

Кузьмич явился домой с необычно сияющим лицом, радостно-важный, почти торжественный и собирался на этот раз уж прямо заговорить о своём посещении Квощинских. Но Сашок не дал ему рта разинуть и заявил о госте, который только что уехал, наговорив невероятных вещей.

Объяснив всё, что произошло, Сашок прибавил:

— Умалишённый или мошенник. Как посудишь ты?

Дядька был озадачен новостью не менее своего питомца, так как не понимал смысла и цели такого посещения, да ещё человека со странным именем.

— Как? Как вы сказываете? — спросил старик.

— Вавилон Ассирьевич Покуда…

— Паскуда! Не вернее ли?

— Вот и я то же сказал. Даже хотел и обозвать его эдак, — рассердившись, воскликнул Сашок.

— Чудно. Очень чудно. Понять невозможно, — заявил Кузьмич, поразмыслив. — Ну, прийти с предложеньем ябедничать — ещё куда ни шло… Для них, приказных, судейское крючкотворство, что корм для скотины. Тоже жить хотят. А вот идти с советом смертоубийствовать, опаивать… И вдобавок идти эдак-то к кому ещё? К вам, князю и офицеру… Это уж совсем удивительно…

— Вот и я так-то рассуждаю, Кузьмич. Просто неслыханное дело. Я офицер гвардии…

— Обида! Обида! Ох, обида!

— Что?

— Обида, что меня не было, — воскликнул старик, сжимая кулаки. — Я б его принял… Я бы его во как оттрезвонил. Он бы у меня кубарем выкатился из дому. А вы нюни распустили. Эх-ты, Лексаша мой, Лексаша. Всё будешь век свой младенчиком.

— Нет, Кузьмич, я его шибко изругал и выгнал.

— Никогда. Хвастаешь.

— Ей-Богу, Кузьмич. Ей-Богу. Так и крикнул на него. Подите вон…

— Побить надо было… В оба кулака принять. Отзвонить так, чтобы оглох на всю жизнь, чтобы…

Но Сашок не дал дядьке договорить и воскликнул:

— Стой, и забыл. Вот его бумага… Я читал, но не понял ни бельмеса. Всего четыре строки.

— Письмо? Кому же?

— Он оставил мне и тебе. Он сказал: если там вы не поймёте, Кузьмичу прочтите. Он умный и поймёт. Стало быть, он тебя знает. Ну вот, слушай. Я как есть ничего не понял, а ты, может, и поймёшь что. Слушай.

И Сашок начал читать с расстановкой:

— Любрабезканый пледамянбраник. Прибраезкажай кода мнебра набра покаклон. Твойда робрадной дябрадяка. Ну вот и всё, — прибавил Сашок.

— Тьфу! — азартно плюнул Кузьмич. — Чистый дьявол, прости Господи. — Заставив Сашка ещё три раза перечесть написанное, он задумался.

— Баловство! — решил, наконец, старик. — Мало ли какой народ шатается по свету. Есть и умалишённые. А то просто лясники.

— Как то есть? — не понял Сашок.

— Такие люди. Шатаются, мотаются зря и лясы точат. Совсем стало понятно.

— Да что такое?

— Лясы-то? Да так, стало быть, сказывается. Лясы-балясы. А они-то сами лясники-балясники. Мотаются по свету и врут что попало, чего и на уме нет. Язык-то у них сам по себе вертится. Дай ему прочесть это, он и сам не поймёт ни одного слова.

Сашок, глядя в лицо Кузьмича и ожидая удовлетворительного объяснения, не согласился с мнением старика дядьки. Он приписывал этой чепухе какой-то смысл, и ему показалось, что Кузьмич кривит душой. Старик ничего не понял, так же, как и он сам, Сашок, но не желает в этом сознаться и сам тоже что-то неясное выдумывает вместо дельного объяснения.

— Ну да плевать нам на дурака, — заявил Кузьмич. — Ведь больше не посмеет явиться. Плевать. Вы вот послушайте, что я выкладывать буду. Моё-то всё полюбопытнее и поважнее.

— А что же?

— Где я был сейчас? Догадайся вот. Ахнешь, родимый. Был я у господ Квощинских. Вот что!

Сашок был удивлён, но ловко скрыл это.

— Ну… — несколько равнодушно и, конечно, умышленно равнодушно отозвался он.

— Что "ну"? — как бы обидчиво вымолвил Кузьмич.

— Сказывай. С какой радости? Зачем был?

— Сказывай? Коли тебе, князь, ваше сиятельство, нелюбопытно, так не стоит мне и слова тратить…

И Кузьмич двинулся, как бы собираясь уходить из комнаты.

— Да ну, ну… Полно. Сейчас, старый ты хрыч, и обиделся. Что же мне, на крышу бежать, влезать да с неё во двор прыгать… Ну, был у Квощинских. Ну, видел их. Ну и рассказывай, зачем туда носило тебя.

вернуться

1

Тавлинка — плоская табакерка из бересты.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: