Но полное знание латинского языка не было единственной характерной чертой старой девицы. Если приобретение латыни было совершенно бесполезно для нее самой и для окружающих, то было еще иное у Анны Сергеевны, что было крайне полезно и для семьи, и для всех знакомых и друзей. У Анны Сергеевны был особый дар, везде и всюду ценимый: она была замечательная повариха, и повариха ученая. У нее была маленькая библиотека из книг по кухонному искусству. Наконец, сама она перевела на русский язык со своими собственными замечаниями и дополнениями знаменитую книгу «Вкус и пища», которая хотя и была написана немцем, но по-латыни. Изданию этому было лет двести.
Вследствие подобной специальности обеды и ужины Глебовых были знаменитыми, и, конечно, когда государь Александр Павлович наезжал в Москву, то появлялся на вечерах заслуженного героя суворовских походов и оставался ужинать, зная и заявляя, что первый стол в России — стол уважаемой Анны Сергеевны.
Это была сущая правда. И если Сергей Сергеевич был знаменит в Москве и известен в Петербурге как суворовский сподвижник, то Анна Сергеевна была знаменита в Москве и известна в Петербурге своими обедами и ужинами.
И генерала, и сестру его в Москве чрезвычайно любили за их радушие, но на их приемах много помогали старикам вдова-княгиня, женщина крайне ограниченная, но в которой было много «светскости и людскости», и ее деверь — князь, добродушный, веселый человек, никогда нигде не служивший, оставшийся тем, что именовалось «недорослем из дворян». Но зато он был человек великолепно танцевавший, протанцевавший всю свою жизнь и продолжавший до сих пор плясать, несмотря на свои пятьдесят лет. Впрочем, князю на вид казалось не более тридцати с чем-нибудь.
За последние два года в доме генерала, где прежде бывали только обеды и ужины на сто и более человек, начались большие балы, так как внучка генерала, княжна Надя, уже подросла, стала хорошенькой девушкой-невестой и пришла пора искать ей подходящего жениха. Но дело это было крайне мудреное.
Генерал давно решил, противно русским законам, разделить все свое большое состояние на две равные части и одну отдать внучке в приданое тотчас же при выходе ее замуж, а другую часть отдать внуку Сереже, когда он женится. Себе самому генерал оставлял до конца своих дней только калужскую вотчину.
Так как Москва хорошо знала, что княжна Черемзинская богатейшая невеста, приданница, каких мало, то, разумеется, целый рой молодежи увивался за ней. Но никто из них не знал, что закаленный в боях суворовский ветеран давным-давно решил в глубине души, что никогда не выдаст замуж свою внучку, которую любил, за какого-нибудь полотера вроде князя Черемзинского. А выдаст он ее исключительно только за такого человека, который нюхал порох, защищал отечество своей грудью и видал виды на своем поприще. Те самые виды, которые видел он — Сергей Глебов, — подвизаясь около гениального полководца, всесветного победителя.
Только теперь, когда в Россию ворвалось сонмище вражеское, двадесять язык, собранных со всего мира новым Аттилой или новоявленным антихристом — Бонапартом, — только теперь, после благополучного окончания войны, немудрено будет найти для хорошенькой Нади воина-героя не хуже тех, какими были товарищи Сергея Сергеевича Глебова.
Анна Сергеевна, конечно, мечтала тоже о блестящем замужестве племянницы, но она желала, чтобы это был петербургский гвардеец или придворное звание имеющий. Княгиня ни в чем никогда своего мнения не имела и соглашалась поочередно и с отцом, и с тэткой, и с братом, и с самой Надей.
Надя мечтала о блондине, но который должен хорошо танцевать и пахнуть духами.
Князь Борис Иванович Черемзинский влиял на племянницу, уверяя ее постоянно, что надо выходить замуж за камергера и что между ними есть и такие, которые блондины и пахнут резедой или духами «Marie-Louise».
Эти духи очень любила возлюбленная князя, белобрысая, толстая и вечно сонная, хотя иногда страшно злая немка, по имени Амалия.
VIII
В начале Тверского бульвара стояла будка, где уже лет семь был бутарем старик солдат Самойло Гвоздь.
Кажется, вся Москва знала и даже любила будочника Гвоздя.
Должность эту — стоять с алебардой четыре времени года, ничего не делая, — Самойло Гвоздь получил по милости генерала Глебова. Гвоздь прошел за Суворовым там же, где прошел и Глебов. Генерал вспомнил рядового.
В числе любивших Гвоздя был и Живов, который, зная, что у бутаря пропасть ребятишек — внучат, помогал ему всячески.
Собравшись к генералу в гости, Живов зашел к бутарю. Увидя его расхаживающего с алебардой, Живов окликнул:
— Эй, блюститель! Как живешь-можешь?
— Слава Богу, ваше степенство! — отозвался Гвоздь.
— Ну а мелкота?
— Слава Богу! По милости Божией и по вашей доброте, Иван Семеныч, и детишкам хорошо.
— Сказывают, Самойло, много наших солдатиков побил Бонапарт и скоро стариков начнут опять брать. Смотри!
— Что же смотреть? Позовут — пойду! — отозвался Гвоздь, смеясь.
— Ну, прости! Я к генералу, — сказал Живов.
Старик перешел площадь и, войдя на подъезд, ласково поздоровался с швейцаром и велел о себе доложить.
Глебов принял Живова тотчас же с радостью, и даже лицо его отчасти посветлело. Он любил беседовать с миллионером, понимал его по-своему и называл тоже по-своему — россиянин.
Этим определением Глебов хотел выразить свою мысль и свое убеждение, что только в России водятся такие люди, как Живов.
Когда Живов вошел к генералу, то этот тотчас заметил сумрачное лицо гостя и даже несколько взволнованный вид.
— Здравствуй, Иван Семеныч. Что затуманился? Из-за шустрого француза, что лезет?..
— Точно так, ваше превосходительство, — ответил Живов.
— Что же?.. Садись. Говори. Вместе рассудим.
— Я за этим и пришел.
— Ну, в такие лихие времена можно бы тебе и ездить начать, — пошутил и улыбнулся генерал, хотя, казалось, через силу.
— Да-с… Завтра же завожу таратайку. А то умаешься… Нынче верстов двадцать уж исходил. И сейчас от графа.
— Растопчина?
— Да-с… Прямо к вам. Только зашел к Гвоздю. Граф мне…
Глебов махнул рукой:
— Знаю наперед все, что скажешь. Сам я его видел вчера.
— Так как же? Стало быть, все правда? Под самой Москвой сраженье генеральное будет?
— Врет он. Потому врет, что он этого знать не может. Кутузов и тот может предполагать дать сражение в таком-то желаемом месте, выгодном для диспозиции войск. Но и он не может знать, примет ли неприятель сражение.
— Как тоись?
— Так… Мало ль что. Я захочу с тобой на кулачках здесь драться. А ты удерешь вон в ту комнату, а там в третью и выберешь ту, которую облюбишь, а то и совсем улепетнешь… Ведь Бонапарт еще с Вильны ждет, что его мы встретим и дадим генеральное сражение. Однако мы пятимся и пятимся от него.
— Зачем?..
— Это их дело. Нынешних полководцев тактика новая! — презрительно улыбнулся Глебов. — Мы не так действовали. Мы пятиться не умели. Суворов раком не ходил, а орлом летал.
— Как же это, Сергей Сергеич, понять? Прежде сказывали, что Барклай и Багратион спорят и друг дружке на смех делают, забыв опасность и долг пред царем и отечеством. А теперь вот у них наибольший… А делает то же самое. А ведь как все радовались, когда генерала Кутузова назначил государь! Говорили, что вот, мол, завтра от Бонапарта ничего не останется.
— Кутузов — умница, спору нет. И тоже у Александра Васильевича обучался. Но зачем он пятится — не знаю… Я так думаю, что будет генеральное сражение близ Смоленска… И — что Бог даст.
— А не под Москвой? — тревожно спросил Живов.
— Никогда! Пятиться до самой Москвы — бессмысленно и цели нет. Да и стыд! Прежде выберут позицию и дадут сражение. Коли Господь отвернется от нас и мы проиграем это сражение, коли будет новый Аустерлиц у Бонапарта — ну, тогда иное дело, придется грудью Москву защищать с остатками разбитой армии.