Комфортабельная тюрьма — все равно тюрьма. В гостиной висели старые портреты: на одном изображена фрейлина при дворе Елизаветы I, на другом — некая мисс Бастард, которая ему сразу понравилась. Это были окна в другой мир, но он не мог через них никуда выбраться. У него не было в кармане ключа от полного мебели под старину дома, съем которого стоил ему небольшого состояния, и он не мог выйти из передней калитки на деревенскую улицу. Ему приходилось писать списки продуктов, за которыми полицейский ездил в супермаркет за много миль, чтобы не возбуждать подозрений. Ему приходилось всякий раз, когда появлялась уборщица, запираться в ванной, или же его заранее куда-нибудь увозили. В таких случаях в нем неизменно волной поднимался стыд. Потом уборщица отказалась приходить, заявив, что в доме священника поселились «странные мужчины». Это, конечно, его обеспокоило. Вновь оказалось трудней объяснить окружающим присутствие этих парней, чем скрыть его присутствие. Лишившись уборщицы, они стали вытирать пыль и пылесосить сами. Полицейские убирали свою часть дома, он — свою. Это ему больше нравилось, чем пользоваться услугами уборщицы.

Многие в те годы — он не раз это замечал — считали, что он живет в некоем подобии камеры-одиночки или внутри огромного сейфа с глазком, через который за ним наблюдают его охранники, живет один, вечно один; в этом одиночном заключении, задавались люди вопросом, разве сможет этот чрезвычайно словоохотливый писатель сохранить связь с реальностью, литературный талант, душевное здоровье? На самом же деле он был сейчас в большей степени на людях, чем когда-либо. Как все писатели, он был накоротке с одиночеством, привычен к тому, чтобы несколько часов в день проводить наедине с собой. Те, с кем он жил раньше, приноравливались к этой его потребности в тишине. А теперь он делил жилье с четырьмя вооруженными верзилами, непривычными к бездействию, с людьми, прямо противоположными всему книжному, кабинетному. Они гремели, стучали, громко хохотали, топали — их присутствия трудно было не заметить. Он закрывал в доме двери — они оставляли их открытыми. Он отступал — они наступали. Их вины в этом не было. Они полагали, что он не прочь пообщаться и что ему это не повредит. Поэтому он должен был прилагать очень большие усилия, чтобы воссоздать вокруг себя пустое пространство, где он мог бы слышать собственные мысли, где он мог бы работать.

Команды охранников продолжали сменяться, и у каждого был свой стиль. Громадный Фил Питт отличался бешеным энтузиазмом по части огнестрельного оружия и был, по меркам Особого отдела, великолепным снайпером, что принесло бы несомненную пользу в случае перестрелки, но делало жизнь бок о бок с ним в доме священника чуточку напряженной. В отделе его прозвали Рэмбо. Дик Биллингтон, полная противоположность Филу, носил очки и улыбался сладкой застенчивой улыбкой. Типичный сельский пастор, какого ожидаешь здесь увидеть, но… с пистолетом. И, конечно, шоферы (ВХИТы). Они сидели в своем крыле эссекского дома, жарили сосиски, играли в карты и помирали от скуки. «Мои друзья — вот кто на самом деле меня защищает, — сказал он однажды Дику Биллингтону и Филу Питту в минуту досады. — Пускают меня в свои дома, снимают мне жилье, хранят мои секреты. А я делаю грязную работу: прячусь в ванных и тому подобное». Дик Биллингтон, когда он заявлял такое, принимал сконфуженный вид, а Фил Питт — тот кипел от злости; Фил был не большой любитель разговоров, и при таких габаритах и пристрастии к огнестрельному оружию доводить его до кипения вряд ли было разумно. Они терпеливо объясняли ему, что да, их работа выглядит как бездействие, но она выглядит так потому, что активное действие было бы результатом какой-то их грубой ошибки. Искусство охраны — в том, чтобы ничего не происходило. Опытный телохранитель мирится со скукой как с частью своей работы. Скука — это хорошо. Совсем не надо, чтобы становилось интересно. Интересно — значит опасно. Вся штука в том, чтобы скучная жизнь продолжалась.

Они чрезвычайно гордились своей работой. Многие из них говорили ему — всегда одними и теми же словами, которые явно были мантрой подразделения «А»: «Мы ни разу никого не потеряли». Это была успокаивающая мантра, и он часто повторял ее про себя. Впечатляющий факт: за всю долгую историю Особого отдела никто из тех, кого охраняло подразделение «А», не был даже ранен. «Американцы не могут этим похвастаться». Им не нравился американский подход к делу. «Видят проблему — забрасывают ее людьми», — говорили они, имея в виду, что американские отряды телохранителей, как правило, очень велики: десятки человек, а то и больше. Всякий раз, когда какой-нибудь важный американец приезжал в Великобританию, между органами безопасности двух стран начинались одни и те же споры о методах работы. «Мы могли бы в час пик провезти королеву по Оксфорд-стрит в „форде-кортине“ без опознавательных знаков, и никто бы ничего не знал, — говорили они. — А у янки сплошные навороты. Но они потеряли одного президента, правда? И чуть не потеряли еще одного». Каждая страна, сообщили ему, делает это по-своему, имеет свою «культуру охраны». В последующие годы ему предстояло познакомиться не только с избыточной по части личного состава американской системой, но и с пугающим поведением французской RAID (Recherche Assistance Intervention Dissuasion — то есть «Розыск, помощь, вмешательство, устрашение»). «Устрашение» применительно к ребятам из RAID — очень и очень мягко сказано. А их итальянские коллеги имели обыкновение на большой скорости носиться, гудя клаксонами, по городским улицам с торчащими из окон стволами. Если все взвесить, ему повезло с Филом и Диком, с их ненавязчивым подходом к охранному делу.

Они не были безупречны. Случались ошибки. Однажды его привезли домой к Ханифу Курейши[98]. Проведя у Ханифа вечер, он готов был уже отправиться восвояси, когда его друг выбежал на улицу, очень довольный собой, размахивая над головой большим пистолетом в кожаной кобуре.

— Эгей! — с восторгом крикнул Ханиф. — Постойте! Вы пушку забыли!

Он начал писать. Печальный город, самый печальный город на свете, и до того велика была его печаль, что он даже название свое позабыл. Он тоже утратил свое имя. Он знал, каково было этому городу. «Наконец-то!» — написал он в дневнике в начале октября, а через несколько дней — «Первая глава окончена!». Написав страниц тридцать — сорок, он дал их Зафару, чтобы проверить, на правильном ли он пути. «Спасибо, — сказал Зафар. — Мне понравилось, папа». Но бешеного восторга в голосе сына не слышалось. «Правда? — переспросил он. — Ты уверен?» — «Да, — сказал Зафар и, помолчав, добавил: — Хотя кому-то может стать скучно». — «Скучно?!» Это был крик боли, и Зафар постарался ее смягчить. «Нет, папа, я-то, конечно, все прочту. Я только говорю, что кому-то может…» — «Почему скучно? — не отступал он. — Что именно заставляет скучать?» — «Понимаешь, — сказал Зафар, — тут ничего не скачет». Это было точнейшее критическое замечание. Он понял его мгновенно. «Не скачет? — сказал он. — Это я сумею поправить. Дай-ка мне все обратно». И он чуть ли не выхватил машинописные страницы из рук озабоченного сына, а потом принялся его успокаивать: нет, он не обиделся, наоборот, это очень-очень полезно, это, может быть, лучший редакторский совет за всю его жизнь. Через несколько недель он дал Зафару переписанные начальные главы. «Ну как теперь?» — спросил он. «Теперь отлично», — сияя, ответил мальчик.

Герберт Рид (1893—1968) был английский художественный критик — пропагандист работ Генри Мура, Бена Николсона и Барбары Хепуорт, — автор стихов о Первой мировой войне, экзистенциалист и анархист. Много лет в Институте современного искусства на лондонском Мэлле читалась ежегодная мемориальная лекция в память Рида. Осенью 1989 года ИСИ прислал в агентство Гиллона письмо с вопросом, не согласится ли Салман Рушди стать лектором 1990 года.

Почта шла к нему непростым путем. Полиция забирала ее из агентства и издательства, проверяла на взрывчатку и вскрывала. Хотя его постоянно заверяли, что почта доставляется ему полностью, сравнительно малое число оскорбительных писем наводило на мысль, что какая-то фильтрация все же происходит. В Скотленд-Ярде опасались за его психику — выдержит ли он давление, не тронется ли умом совсем — и, без сомнения, сочли за лучшее избавить его от словесных атак правоверных. Письмо из ИСИ прошло через заградительную сеть, и он ответил согласием. Он мгновенно решил, что напишет об иконоборчестве, о том, что в открытом обществе никакие идеи и верования не могут быть ограждены от всевозможных интеллектуальных атак — философских, сатирических, глубоких, поверхностных, веселых, непочтительных, остроумных. Вся необходимая свобода состоит в том, что само пространство, где ведется разговор, должно быть защищено. Свобода — в дискуссии как таковой, а не в том или ином ее исходе, свобода — в праве разругаться, бросая вызов даже самым заветным верованиям других; свободное общество — царство завихрений, а не безмятежности. Базар противоборствующих воззрений — вот место, где звучит голос свободы. Эти мысли затем вылились в лекцию-эссе «Ничего святого?», и эта лекция, когда о ней было объявлено, стала причиной его первой серьезной конфронтации с британской полицией. Человек-невидимка попытался снова стать видимым, и Скотленд-Ярду это не понравилось.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: