Он был знатоком Конрада и помнил про матроса Джеймса Уэйта с «Нарцисса». Эдвард тоже понимал, что надо жить, покуда не помрешь; так он и делал.

А в тот мартовский вечер 1990 года на Итон-роуд Эдвард сказал, что говорил о его деле с Арафатом, — а для Эдварда поговорить с Ясиром Арафатом, к которому из-за его личной коррумпированности и поддержки терроризма он давно уже относился плохо, было делом нешуточным, — и Арафат (он был, при всех его прочих качествах, секулярист и антиисламист) ответил: «Разумеется, я ему сочувствую, но идет интифада, в ней участвуют мусульмане… что я могу сделать…» — «Может быть, вам стоило бы написать об интифаде, — предложил Эдвард. — Ваш голос очень важен для нас, и пусть он снова прозвучит — выскажитесь на эти темы». Да, ответил он, может быть, и стоило бы. И они заговорили о другом — о книгах, о музыке, об общих друзьях. Обсуждать фетву без конца у него желания не было, и друзья, как правило, это видели и тактично меняли тему. Когда он получал возможность видеться с людьми, это было все равно что вырваться из плена, и последним, что он хотел обсуждать, были его цепи.

Он принуждал себя к сосредоточенности и каждый день час за часом шлифовал и оттачивал «Гаруна». Но неделя не принесла ему того, на что он рассчитывал. Полицейские известили его, что встреча с Гавелом не состоится — чехи будто бы отменили ее из-за опасений за безопасность президента. Вместо этого он сможет позвонить Гавелу в номер отеля в шесть вечера и побеседовать с ним. Это было колоссальное разочарование. Он несколько часов не мог ни с кем говорить. Но ровно в шесть набрал номер, который ему дали. Трубку долго никто не брал. Наконец раздался мужской голос. «Это Салман Рушди, — сказал он. — Я разговариваю с президентом Гавелом?» Собеседник хихикнул — это отчетливо было слышно. «Нет-нет, — ответил он. — Я не есть президент. Я секретарь». — «Понимаю, — сказал он. — Но мне сообщили, что я могу позвонить в это время и поговорить с ним». После короткой паузы секретарь сказал: «Да. Вам придется, пожалуйста, немного ждать. Президент вышел по нужде».

Ну, теперь, подумал он, я точно знаю, что в Чехословакии была революция. Президент уже распорядился, чтобы его кортеж состоял из машин разного цвета — просто чтоб веселее выглядело, — пригласил в гости «Роллинг стоунз», и первым американцем, кому он дал интервью, был Лу Рид: чехословацкая «Бархатная революция» получила название от «Бархатного подполья» (The Velvet Underground) — его группы, ставшей, таким образом, единственной музыкальной группой в истории, которая не только пела о революции, как, например, «Битлз», но и помогла ее совершить. Этот президент заслуживал того, чтобы подождать, пока он справит нужду.

Через некоторое время послышались шаги, и Гавел взял трубку. Он объяснил отмену встречи совсем иначе. Он не хотел, чтобы она произошла в чехословацком посольстве. «Я не доверяю этому месту, — сказал он. — Там и сейчас много таких, кто служил при старом режиме, много ходит всяких странных типов, много полковников». Новый посол, человек Гавела, занимал должность всего два дня и еще не успел вычистить авгиевы конюшни. «Ноги моей там не будет», — сказал Гавел. Британцы же уведомили его, что другого места для встречи предложить не могут. «Подумать только, — посетовал Гавел, — во всей Великобритании не нашлось места, где они могли бы обеспечить безопасность для нас с вами». Совершенно ясно, сказал он в ответ, что британское правительство не хочет этой встречи. Может быть, эта картина — великий Вацлав Гавел обнимает писателя, с которым премьер-министр его собственной страны встречаться не желает, — поставила бы кого-то в не совсем удобное положение? «Жаль, — промолвил Гавел. — Я очень этого хотел».

Но на пресс-конференции, по его словам, от него много чего услышали. «Я им сказал, что мы в постоянном контакте, — со смехом сообщил ему Гавел. — И в каком-то смысле это правда — через Гарольда или еще кого-нибудь. Так прямо и сказал: в постоянном контакте. И глубоко солидарен. Это тоже сказал».

Он признался Гавелу, что очень любит его «Письма к Ольге» — сборник писем, которые Гавел, знаменитый диссидент, писал из тюрьмы жене, — и что они очень многое ему говорят в его нынешнем положении. «Эта книга… — отозвался Гавел. — Знаете, когда мы в то время писали друг другу, многое приходилось шифровать, писать обиняками. В ней есть вещи, которых я сам сейчас не понимаю. Скоро у меня выйдет новая книга, она гораздо лучше». Гавел попросил прислать ему «Ничего святого?» и «По совести говоря». «В постоянном контакте», — повторил он под конец со смехом и попрощался.

На следующий день Мэриан по-прежнему была настроена воинственно. «Ты зациклен на том, что с тобой происходит!» — бушевала она, и была, пожалуй, права. «Каждый день у тебя какая-нибудь драма!» — в этом, увы, она тоже была близка к истине. Он, кричала она, зациклен на самом себе, он не может обращаться с ней «как с равной», и он «отвратительный пьяница». А это-то откуда? — удивился он про себя, и тут она нанесла завершающий удар: «Ты пытаешься воспроизвести брак твоих родителей». Он, получается, алкоголик не хуже отца. Ну еще бы.

Между тем на Мусульманской юношеской конференции в Брадфорде шестнадцатилетняя девушка призвала к тому, чтобы Рушди побили камнями. Тон прессы при освещении его «дела» стал — по крайней мере на какое-то время — сочувственным, почти жалеющим. «Бедный Салман Рушди». «Несчастный автор». Но он не хотел быть бедным и несчастным, не хотел, чтобы его жалели. Он не хотел быть всего-навсего жертвой. На кону — важные вещи: интеллектуальные, политические и моральные вопросы. Он хотел участвовать в их обсуждении; хотел быть борцом.

Эндрю и Гиллон приехали к нему на Хермитидж-лейн после встречи с руководством «Пенгуина» в лондонском доме их коллеги Брайана Стоуна, агента наследников Агаты Кристи. В ходе деловых переговоров они как команда представляли собой великую силу, потому что были очень странной парой: высоченный, томный англичанин с сочным голосом — и агрессивный твердолобый американец с пестрым прошлым, с богемным опытом близости к «Фабрике» Уорхола, с глазами, просвечивающими тебя точно лазером. Классический дуэт типа «жесткий и мягкий», и сверхэффективными переговорщиками делало их еще и то, что люди, с которыми они вели переговоры, ошибочно считали жестким Эндрю, а мягким Гиллона. На самом же деле Эндрю был человек страсти, человек эмоций и нередко изумлял тем, что ударялся в слезы. Гиллон — вот кто разил наповал.

Но даже Гиллон и Эндрю не смогли добиться от «Пенгуина» практически ничего. Эта последняя встреча вновь не принесла результатов. «Пенгуин», сказал Майер, признаёт, что крайний срок публикации книги в мягкой обложке — конец июня, но никакой даты он не назвал. Все приняли к сведению, что если книга не выйдет к 30 июня, то с 1 июля Гиллон и Эндрю будут настаивать на возвращении им прав на публикациею, чтобы они могли попробовать договориться с кем-нибудь еще. «Я думаю, Майер не должен быть против,» — сказал Гиллон. (Четыре дня спустя Гиллон позвонил и сказал, что Майер «наполовину принял» идею возвращения прав, но хочет «оговорить условия» — иными словами, хочет денег. Вместе с тем Тревор Гловер, коллега Майера, сказал во время той встречи с Эндрю и Гиллоном, что «Пенгуин» так сильно потратился на меры безопасности, что издание в твердом переплете оказалось убыточным, а публикация книги в мягкой обложке — это «новые потери»; выходило, таким образом, что, требуя компенсации за возвращение прав, Майер требует ее за то, что должно, если верить Гловеру, помочь ему сэкономить. «Мы будем гнуть свою линию, — сказал Гиллон. — Если к первому июля Майер ничего не опубликует и будет требовать денег — я предам все это гласности».)

Эндрю подозревал, что «Пенгуин» недоплачивает авторские отчисления, незаконно удерживая крупную сумму. «Пенгуин» с возмущением это отрицал, но Эндрю послал в издательство аудитора, и действительно вскрылась весьма существенная недоплата. Извинений «Пенгуина» не последовало.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: