— Ты у меня из болотного роду-племени. Вишь, лысина-то блестит! Истинно как у водяного.
Сколь ласкало ему слух это «ты у меня»! Он чувствовал себя «попавшим в хорошие руки», и не было в этом для него ничего унизительного. Напротив! Он был избранным ею, ото всех отличенным, заслужившим любовь и ласку. Да, и любовь. А почему бы и нет!
Она и сама бесстыдно выходила на мосточек, закручивая мокрые волосы, — тут он видел ее всю, и сердце замирало, того и гляди остановится вовсе. Она отважно кидалась в студеную воду — видно, донные роднички бьют в той заводи — и оказывалась рядом с ним; он до страстного содрогания чувствовал ее близость, даже не касаясь. Если же касался, тело ее казалось ему обжигающе холодным и одновременно горячим, как-то так. Колени, груди, локти, плечи. Это была его женщина, ему принадлежащая! Одному ему.
Выходили на бережок, заворачивались в махровые простыни — хорошо-то как! — и она вела его к себе домой, что-нибудь весело рассказывая. А он и не слышал, что она говорит, только улыбался в ответ, потому что глаза ее говорили в это время другое.
А дом ее вот он, рядом, — избушка небольшая упятилась под сосны и ели; и словно бы не построена, а выросла из земли, как вырастает естественным порядком гриб-боровик.
В домике том на столе ждали гостя кушанья, давно им забытые: топленая сметана в горшке, еще горячая, с пенкой румяной; щи с костью мозговой; потрошки бараньи жареные; крупеник, истомленный в масле коровьем; хлеб домашний, караваем с хрустящей корочкой.
От сытного обеда ли, ужина ли, да после банного-то пару он и засыпал счастливо.
А проснувшись, Кузовков Евгений Вадимыч видел себя в своей небольшой квартирке, в комнате с выцветшими обоями — раньше-то дешевые обои не достать было, теперь вот лежат в магазине свободно и очень красивые, так цена какая!
Итак, он просыпался в меньшей из двух комнат-каморок, где из мебели помещался диван, платяной шкаф да столик со швейной машинкой, а больше ничего. Ну, еще два стула. Оттого, что для второго дивана тут не было места, а заменить первый на кровать вовремя не спроворили (теперь и кровать не купишь, и она не по карману), жена Татьяна спала на надувном матраце, прямо на полу: Кузовковы уже не молоды, чтоб тешиться всю ночь в объятиях друг друга. Жена привыкла спать на полу. Ей казалось, что это временно, однако сказано же, что временное и есть самое постоянное. Да ведь и на диване спать радости мало: с некоторых пор стала выпирать сквозь обивку сломанная металлическая пружина, и как раз в ребра спящему.
Проснешься поутру, откроешь глаза — и видишь прежде всего трещину вдоль стыка потолочных плит с высохшими дождевыми потеками. Трещину эту он, хозяин, не раз заделывал и штукатуркой и шпаклевкой, заклеивал марлечкой да подбеливал, но дом дышал, как живое существо, потому, смотря по погоде, трещина становилась то пошире, то поуже, и как ее ни заделывай, она появлялась вновь и вновь. Думается, что и от слабого землетрясения силой в один-два балла это панельное сооружение распадется, подобно карточному домику. Ладно, хоть не бывает тут землетрясений, потому и стоит дом, не разваливается, лишь подрагивает пугливо, когда мимо проезжает тяжелый грузовик или высоко в небе скоростной самолет пересечет звуковой барьер. Вот еще при сильном дожде досаждала вода; с верхнего балкона она стекала прямо в шов между бетонными наружными плитами, а потом на плиты перекрытий. Верхние соседи в этом не виноваты, они уж пытались что-то там законопатить — виной всему строители, спешившие когда-то сдать дом к очередному празднику и отрапортовать о трудовой победе высокому начальству.
А в большой комнате, где сыновья, хватило места двум старым диванам, столу письменному (уж изрезан стол перочинными ножиками и испятнан чернилами до безобразия); телевизор там, залитый в новогоднюю ночь воском да так и не отчищенный; на телевизоре аквариум без рыбок, только с водорослями; на полу книги рваные, гантели, футбольный мяч с опавшими боками, постели, собранные комом и затиснутые в угол.
Чем взрослей становились сыновья, тем грубей, независимей, хамоватей — к порядку их призвать большого труда стоило. Теперь одному пятнадцать, другому тринадцать, и уж порода явно сказывалась: не в смирного отца оба, а в мать — у той в роду все бузотеры да горлопаны, все без царя в голове. Когда женился, как-то не приходили в голову проблемы возможной наследственности, а теперь вот стал докапываться до причин — как не вспомнить женину родню!
В Татьяне эти наследственные гены проявлялись, между прочим, в своеобразной «доброте»: вот покупает она копченую колбасу — ну и загляни в кошелек, сообрази, надо ли еще что-то! Но она непременно хочет быть доброй, потому купит еще и сыру кило. Мало того, глядишь, на последние деньги еще и окорока. Все это она, придя домой, тотчас шмяк на стол и нарезает толстыми ломтями: ешьте, мол, на здоровье.
— Слушай, ну ты хоть не сразу все, — урезонивал жену Евгений Вадимыч. — Не праздник, ведь, нынче.
— Ну да, буду я тут трястись над этим, — в сердцах отвечала Татьяна.
— Чего хорошего — все за один присест съедим? А потом зубы на полку?
— Ну и черт с ним! Съедим, и спрашивать не будем.
— По одежке протягивай ножки, по одежке! — сердился он.
Тут и она поднимала голос:
— Ты под старость совсем сквалыгой становишься!
— Таня, капитал наш велит нам быть бережливыми, — тихо и виновато говорил он.
— Зарабатывать надо уметь, а не беречь, как Плюшкин.
Вот и весь разговор. Даже литературный пример привлечен. Сыновья при этом осуждающе смотрели на отца, но ведь и к матери они особого уважения не испытывали! Оба родителя, по их мнению, лыком шиты. Она учительница, он инженер, а зарабатывают тот и другой меньше последнего дворника с начальным образованием.
Сыновья жили в соседнем, сопредельном пространстве, то есть по-своему. Совсем рядом, но поди-ка до них докричись, Вадику с Петькой, видимо, нравилось, что в их комнату можно заходить с улицы, не снимая обуви, и сразу ложиться на диван; иной раз, глядишь, сухие комья грязи тут и там — подмести или уж тем более помыть пол обитатели этой комнаты считали для себя делом зазорным.
— Мне легче самой убраться, чем их заставить, — тоскливо говорила жена и добавляла, — а самой-то некогда.
И он знал, что легче: если прикрикнуть на сыновей, старший не отзовется — окрысится:
— Только и знаешь ругаться! Больше ты ничего не умеешь.
В этом будет явный упрек: раз отец мало зарабатывает, значит, человек он неспособный, а потому и не должен рассчитывать на их повиновение.
Иногда сыновья приводили с собой компанию приятелей, некоторые были с отвратительно выбритыми головами и крашеными волосами, с прическами в виде петушиных гребней; компания приносила с собой магнитофон, открывала окно на улицу и врубала музыку. Именно врубала, другого слова не подберешь. От музыки этой щель в потолке становилась явно пошире, стекла дребезжали, мелкие вещи падали со стола. Как было выдержать это долго? Кажется, продлись испытание еще полчаса, и с ума можно свихнуться.
— Ну что у вас тут? — раздраженно говорил Евгений Вадимыч, входя в сыновнюю комнату; а говорить приходилось в повышенном тоне, иначе его не услышали бы. — Притон устроили? Малину?
Уж какое недовольство отражалось на их лицах в ответ на его слова! Словно он творил сущую несправедливость из-за неспособности постигнуть красоту этой музыки. Но сколь противно было видеть хотя бы то, как сидели они, разложив и развесив части своих бренных тел по подлокотникам диванов, по спинкам стульев, по полу и на столе.
— Жалко тебе? — огрызался Вадик. — Кому мы мешаем?
— Соседей пожалейте! Вы не одни в этом доме.
— Мы музыку слушаем. Пусть и они кайф ловят.
— Это не музыка, а крест для распятия! Это дыба! Это приспособление для пытки!
Компания с нарочитой ленью поднималась. Последним уходил Петька и тоже огрызался на ходу:
— Куда мы пойдем? По подъездам шататься?