После некоторого раздумья, словно вспомнив что-то, оживился, принес из дому заступ и принялся за работу; для успокоения нервов лучшее лекарство — сажать молодые тополя, березы, липы и дубки, черемухи и рябинки. Молодняку-то много разрослось не у места — скучились на околице, да возле скотного двора, да на месте сгоревшей старой кузницы, да еще на Веселой Горке, где некогда церковь стояла. Семён выкапывал оттуда эту молодежь, растущую в тесноте и взаимной обиде, пересаживал на берег, туда, где он оголился: озеро, как великая драгоценность, должно иметь зеленую оправу. Это была не просто весенняя посадка деревьев, а протест Размахаева Семёна против безобразий, чинимых Холерой Сторожком, да и не им одним — мало ли их, холер, на земле!
Сюда к нему прибежал Володька, и они вдвоем — один копал ямы или выкапывал деревца, а другой придерживал переселенцев за их тонкие стволы — очень дружно работали. А если в день рождения человек посадит хоть одно дерево, это очень хороший человек!
— Жили-были пастух Семён и парнишка Володька на берегу синего-синего моря, — приговаривал старший, орудуя заступом. — Пастух пас свое стадо, а Володька играл возле дома. И задумали они посадить вокруг своего маленького моря большой-большой лес, чтоб жили в нем певчие птицы и добрые звери.
У Володьки сам собой открылся рот, а глаза… глаза становились такими же внимательными и серьезными, какими они бывают у самых умных лягушек.
— Вот в первый раз Семён выгнал свое стадо, и пока коровы щипали травку, стали они с Володькой сажать березки — посадили целую рощу.
— Во второй день дядь Семён выгнал свое стадо, — подсказывал Володька, — и мы с ним посадили.
— … перелесочек из лип, дубков и кленов. А в третий раз — целый сосновый бор.
Тут парнишку позвали строгими голосами мать и бабушка, чтоб шёл домой, но он хоть оглянулся, однако не послушался, не побежал к ним.
— Росли-подрастали деревья и однажды зацвели, — продолжал свою сказку Семён и любовно бросал заступом землю на корни тополька, который держал Володька, — зацвели совсем как яблони.
— Тополя не цветут, только липы, — сообщим помощничек.
— И стали на липах и берёзах вызревать румяные яблочки.
— Разве так бывает? — засомневался Володька.
— Деревья очень любят, когда за ними ухаживают. И если очень захотят отблагодарить нас с тобой, на них обязательно вырастут не только яблоки, но и арбузы.
— Володька! — гаркнул отец-Сторожок.
— Не пойду, — отвечал ему сын.
— Иди, — посоветовал ему Семён. — А то тебе влетит.
А парнишка только головой помотал: нет, он не пойдёт.
— Почему?
— А они тебя ругать будут.
— Иди сейчас же ко мне, предатель! — закричал рассвирепевший Сторожок.
Пришлось парнишке покориться — Семён лишился помощника. Но ничего, дело всё равно спорилось, и в тот день, и на другой тоже.
Войдя во вкус, он за неделю посадил деревьев триста, не меньше, — роща заняла довольно широкую полосу вдоль берега, у самой воды, куда коровам спускаться совсем необязательно. Размахая было не унять, и он продолжал работу с тем же упорством и пылом.
Молоком и мёдом кто-то брызгал на землю: уже зацвела черёмуха и распускались одуванчики. Наступила пора лягушиных свадеб, любимая его пора, и он работал под неумолчное лягушиное ворчание.
Лягушек Семён любил. Случайности в том, что приснилось, будто одна из них живёт в нём самом, не было — это всего лишь следствие той дружбы, что уже много лес связывала его с этим лупоглазым народцем.
Он их любил за лапки-ноги, лапки-руки, так похожие на человеческие, за кроткие глаза, безобидный миролюбивый нрав, да и голосок у них добродушный. В сущности, это ведь единственные существа на свете, от которых человеку никакого зла; птицы, бывает, поклюют посевы или, скажем, ягоды в огороде; кабаны потравят поля, лиса заберется в курятник, зайцы погрызут яблони, а волк утащит овцу; мухи и комары обидят кого хочешь; а лягушечки добросердечны и никому не мешают.
Летом, шагая за стадом, Семён частенько подбирал их с травы и клал себе в карман. А то и сами они туда запрыгивали без спроса, пока он сидел на берегу, размышляя.
Жена его, когда жила с ним, за то и невзлюбила мужа, что находила лягушек в самых неподходящих местах: в кармане пиджака, в резиновых сапогах, в кринке с молоком, в ведре с водой — она знала, что это всё Семёновы причуды. Лягушки вызывали у нее только отвращение, и ничего более.
Ну, что о ней вспоминать! Уехала — и хорошо.
Итак, Семён подкармливал своих друзей лапчатых крошками от своего завтрака и живностью, вроде комаров и дождевых червей, сажал на плечи вместо погон, учил говорить по-человечески. В общем, нянчился с ними, так что они его тоже любили, Стоило ему подойти к озеру — тотчас из тины, из осоки высовывались забавные мордочки и смотрели на него, жестикулируя лапками, обменивались впечатлениями; но если появлялся рядом с ним кто-то ещё, так и попрыгают в воду с берега, с осоки, с листьев калужниц и кувшинок — на дно. Видно, он им был свой человек, а он в свою очередь считал их за близких своих людей.
Среди них были удивительные племена. Вот, к примеру, одно жило в старой, давно вырубленной дубраве. От той дубравы остались лишь пни, каждый в кухонный стол, не меньше, а вокруг молодой дубнячок в рост человека. И вот на темя того или иного пня обычно при мелком тёплом дождичке выбирались лягухи большие, величиной с кулак, и сидели целыми семействами, блаженствовали. У старших имелось по карману в подзобке, из которого, как птенцы из ласточкиного гнезда, выглядывали лягушата и хлипкими лапками тянулись к губастому рту родителя, доставали пойманных им мошек или мелких червей, тем и кормились. А лягушата покрупнее, постарше сидели степенно рядом и… случись дождичек, гимнастику делали: лапку вытянут, уберут, другую вытянут.
Дубравницы умели свистеть, только свист у них получался толстый и короткий, как через патронную гильзу. Они вообще-то некрасивы из-за мешковатости своей да еще из-за странного геометрического рисунка на спинах — черные ломкие линии будто вычерчены с помощью туши и линейки. Рисунок этот никак не радовал, он какой-то неживой, но вот глаза у них хороши: грустные, голубовато-рыжие, под тонкими складочками-бровями.
Совсем иное племя обитало в том месте, где впадал в озеро Панютин ручей. Эти лягушечки махонькие, с ноготок мизинца, паслись на деревьях — там осинник. Они очень ловко прыгали с листа на лист и как бы приклеивались: прыгнут, мгновенно приклеются — и листик тотчас перевернется светлой стороной вверх; прыгнут — и опять перевернутся, спрячутся под зонтиком-листом от солнца. Подойдет Семён к осинке, а на ней сидят-покачиваются семейства «ноготков», маленьких, будто лягушата. Они двух мастей: красные, как божьи коровки, — это, должно быть, барышни, потому как очень ярки, красивы; и зеленые с черными крапинками по хребту — это кавалеры. Впрочем, может, и наоборот, кто ж их различит!
Еще одно необычное поселение заняло Рябухину заводь — эти величиной со спичечный коробок и носили замечательные реснички: на веках и на лапках, там и тут одинаковые. Некоторые были с хвостами, но таких мало, остальные без хвостов — должно быть, он у них отваливался, как у ящериц. Эти лягушки имели ужасно хитроватый вид, хотя в общем-то все, как одна, простодушные простачки. Вся ихняя хитрость — больше других любили овсяные хлопья, размоченные в сладкой воде. Опустит Семён ладонь с лакомством к самой осоке — хитрецы и лезут, отпихивая локтями друг дружку. По вечерам они устраивали концерты: высовывались все из воды, одна поет «брр-кок, брр-кок» — другие слушали. Потом она нырьк в воду, и тотчас запевала следующая: «брр-кок, брр-кок». Сконфузится и тоже — нырьк на дно.
Вот теперь как раз эти концерты и начались. Заслушаешься! Семён сажал деревца, слушал лягушек, и лицо у него в эти минуты имело выражение довольно глупое — он был счастлив.
Вообще-то пастьба у него в этот год началась хорошо. Если, конечно, не считать распри со Сторожком. Самое главное, что радовало в стаде, — подрос бык Митя. Прошлым летом был он так себе, грустный бычок, а теперь настоящий хозяин, грозный и взыскательный на все сто процентов. Рога — ухватом на трехведерный чугун, в глазах-яблоках этакая блажь, гневная муть… голос подаст — мороз по коже. На само-то деле добродушен, как теленок, но об этом известно только пастуху. Все прочие — и доярки, и деревенские старушки — убеждены: зазеваешься — задавит или пырнет рогом в бок.