— Пересядь, — попросил актёр свою подругу. — Не смущай ее, а то она такого наговорит!
И та села к телевизору спиной, после чего международные события обрели нормальный ход.
Кошка Барыня, царапая наличник, заглянула с улицы в избу, фыркнула и исчезла.
Маня принесла большую стопку овсяных блинов. Они возвышались горой, а поскольку каждый был не толще бумажного листа, то, значит, напечено их было сотни полторы, не меньше. Принесла и маслёнку, каковой служила обыкновенная чайная чашка, только без ручки, она некогда откололась.
Актёр потянул носом:
— Боже мой! Откуда? Это ж льняное масло! Если б я не был представителем моей славной профессии, я б никогда не узнал этого запаха: моё поколение выросло без льняного масла, не знает, что это такое. Но меня… меня угощали… в той сцене в госпитале. Я потребовал именно ломоть чёрного ржаного хлеба с льняным маслом и посоля, как было в сценарии.
Маня польщённо рдела:
— Ешьте, ешьте.
Она вынула из кармана передника свежее гусиное пёрышко, макнула его в фарфоровую посудину, помазала верхний блин:
— Не стесняйтесь, угощайтесь.
Актёр поднял маслёнку к свету, любуясь янтарной лужицей в ней.
— Откуда, Маня? У вас есть подпольная маслобойня?
Та с самым серьёзным видом сказала, что племянница вышла замуж за военного, а он ракетной установкой командует, ему в качестве топлива для ракет дают льняное масло — вот маленько отлили.
— Ну, это деликатес! — воскликнул актёр. — Только вот ракета теперь не долетит до цели места три.
— Ее вообще не станут запускать, — заметила тихо его подруга.
— Дай-то бог!. Мы вообще-то мирные люди, но наш бронепоезд стоит на запасном пути. Благодаря этому мир и благоденствие царят у нас в отечестве. Именно благодаря этому. Разве не так?
Что-то рассердило его подругу.
— Вы безграмотные люди прежде всего, — заявила она. — Вы настолько неразвиты, что у вас процветают недоверие, непонимание, подозрительность, злоба. Вы бьёте один другого по лицу кулаками и считаете это подвигом. Геройством! Так что до мира и благоденствия вам пока далеко.
— Ведьмочка, царевна-лягушка, умница моя, это у нас естественный уровень агрессивности, совершенно необходимый для выживания, — я объяснял тебе, но ты никак не можешь примириться. Старый наш спор, давай его прекратим.
— Отчего же, — насторожился Семён, жаждавший более всего задушевного разговора. — Это как раз самое интересное.
— Нет-нет, я не настолько невоспитан, чтобы спорить в гостях. И овсяные блины располагают к мирной беседе.
Ласковый взгляд Мани был ему наградой; она вообще глаз не сводила с него: ещё бы, такая знаменитость! «Ведьмочка», должно быть, спохватилась, почувствовала себя виноватой.
Актёр поддернул рукава пиджака, оторвал от блина кусочек, будто лепесток, предложил своей ведьмочке, а остальное засунул себе в рот и тотчас удивленно поднял брови:
— О-о!
Он плотоядно смерил взглядом блинную стопку.
— Не переигрывай, — улыбнулась ему подруга. — Чувство меры — это единственное свидетельство таланта.
Вот, пожалуй, только теперь Маня обратила свое внимание на гостью, и, видимо, ее озадачил наряд, в котором та была одета. Семён тоже присмотрелся: то ли свитер, то ли кофта, то ли платье такое — вольными складками на плечах, на груди, и рукава свободны. Сам покрой одежды — это еще ничего, а вот что за материя, не поймешь: похоже и на вязаное, и в то же время совсем на вязаное не похоже. А цвет этакий сумеречный, неяркий, незаметный.
Актёр между тем помазал следующий блин гусиным перышком, свернул трубкой, поднес ко рту, откусил — все это сделал так красиво, так невыразимо хорошо, что хозяева опять обратили взгляды на него: любо-дорого было смотреть.
— А что же вы? — спросила Маня, не зная, как по имени гостью, которую то ли муж, то ли друг называет и так, и этак.
Та тоже стала маслить блин, но как-то неуверенно, неловко.
— Вот ты говоришь: я не прав, то и сё, — обратился актёр к своей подруге, — а глянь, как восхищенно смотрит на меня наш хозяин. Думаешь, потому, что я такой красивый, бравый да сильный? Ничего подобного. Это потому, что на мне ореол — чей? Воина, солдата, бойца. Так, Семён Степаныч?
Семён посмотрел на гостью, поймал ее ободряющий взгляд, посерьезнел и произнес целую речь.
Прежде всего он сказал, что, безусловно, уважает Ивана. Да-да, именно Ивана. Но если б тот был просто лихой вояка, который здорово врукопашную дерётся, стреляет метко, в огонь и воду храбро идет, ну что же, тут он, Семён Размахаев, удивился бы, а потом очень скоро забыл. Мало ли таких лихих героев прошло по экранам да по страницам книг! А так вот не забывается. Вон Маня знает, сколько об Иване говорено у них было. Так почему же не забывается-то? А потому что он не просто солдат, тот Иван, его страдание возвысило.
— Страдание, понимаете? — спрашивал Семён с особенным выражением на лице: будто и сам в эту минуту страдал.
И вот тут, по Семёнову размышлению и рассуждению, корень всего: сразу то, за что солдат муку принимал, — родной дом, родная земля, родные люди — все это вместе поднялось на такую нравственную высоту, что сделалось свято. Выше этого уж и нет ничего. А вместе с этим страдание выделило и самого Ивана среди прочих и подняло его.
— Если б Христос не мучился на кресте, — высказал Семён вычитанную где-то мысль и ставшую уже его собственной мыслью, — то никто б и не поверил ему, не пошел бы за ним, исповедуя его учение. И вот уж две тыщи лет люди молятся ему. Я думаю, Христу здорово повезло. Да, была великая мука, но ведь какой случай выпал! На виду у всех людей и не за мелочь какую-то — за великое дело! Ему, конечно, повезло.
И далее высказал то, что было им давно уже думано-передумано:
— Мне иногда кажется, что ради своей победы надо… просто даже необходимо и смерть принять. Только бы случай хороший выпал. Если очень хочешь победить и если победа того стоит. Понимаете?
Актёр даже блин в рассеянности отложил.
— Видимо, тебя, Семён Степаныч, так надо понимать, — уточнил он, — вот ты пасёшь своё озеро, бережёшь его, защищаешь — это ведь стоящее дело! — и значит, тебе надо погибнуть за него? Так?
На это Размахай ответил, не раздумывая:
— Так.
Актёр переглянулся с подругой и высказал осторожно:
— По-моему, это… как-то прямолинейно, что ли. Даже глупо, а?
— Не просто умереть, и всё. А чтоб видно было! — поправился Семён. И повторил: — Чтоб всем было видно. Тогда дойдёт до людей, за что умер, и вздрогнут, и поймут. А если поймут, это спасёт и людей, и озеро.
— Вы ешьте, ешьте, — угощала Маня и приговаривала на два голоса: гостям — громко и ласково, а хозяину — потише и с упрёком. — А ты не болтай, что в голову ни взбредёт… Я-то от него всякого наслушалась, а вам-то в диковинку. Однажды он мне про сома… как выловил на дне озера. Я-то, дура, уши развесила.
Семён ее живо урезонил.
— Помолчи, — сказал он сурово. — Может, у меня единственный случай в жизни, когда за столом такие люди, что можно поговорить от души и они поймут.
И Маня замолчала. Сверчок Касьяшка рассвистелся! Откуда пронюхал, что гости в доме? Днём на улице был, а теперь опять в подпечке. Казалось, гостья, слушая хозяина, в то же время прислушивалась и к тому, что Касьяшка напевал.
А разговор за столом шёл серьёзный. Семён бесстрашно размышлял вслух: почему, мол, Иван тоскует о войне? Почему не может ее забыть и мечется, чего-то ищет? Места себе не находит, и тянет его в прошлое, будто там не война, не смертоубийство всякое, а первая любовь или что-то очень и очень дорогое. — почему так? А потому, по мнению Семёна, что разминулся он со смертью своей. С той самой смертью, которая… вот как электрический ток по проводам бежит, бежит, и никто его не видит, никакой пользы от него не будет, если не окажется на конце электрической лампочки. И тут, как взрыв — свет! Вот такой смерти, чтоб осветила жизнь, не выпало Ивану.
— Тут великая несообразица жизни: всё зависит от везения. Кому-то повезёт со смертью, а кому-то и нет. Очень редко выпадает удача, — так заключил Семён.