Сестра-сиделка, пожилая женщина, знала историю гибели его семьи и теперь, слушая шепот, глотала слезы и жалела Полковского. Она прибегала ко всяким ухищрениям, чтобы напоить его концентрированными соками.
Полковский уже лежал пластом и только хрипел; врачи делали какие-то уколы. Ночью зажгли верхний свет, принесли подушки с кислородом, и у постели остались дежурить врач и начальник палаты. Блинова одели в белый халат и разрешили сидеть в комнате. Блинов шепотом спросил врача, каково положение больного. Врач махнул рукой и ответил:
— Безнадежное.
Утром, когда Блинов уходил, Полковский был еще жив, но лицо у него уже стало серым, нос заострился. В пять часов дня Блинов заехал в госпиталь и, поднявшись по ступенькам, готов был к самому ужасному сообщению. Сестра, сопровождавшая его, молчала; Блинов пытливо всматривался в ее лицо. Он успокаивал себя: «Если все кончено, зачем же она ведет?»
Блинов со страхом взглянул в палату. Полковский лежал, как труп. Лоб его скрывала подушка со льдом. В его посиневшие губы была вставлена трубка, и кислород шипя выходил из подушки.
В таком состоянии он находился еще два дня.
На седьмой день болезни, утром, когда сестра вздремнула, Полковский открыл глаза. Он стал оглядываться, соображая, где находится. Сестра очнулась, посмотрела на потное лицо Полковского со слипшимися пепельными волосами и радостно вскрикнула.
Она поняла, что ее пациент выздоровеет.
А еще через пять дней Полковский выписался из госпиталя и подал заявление о зачислении его в армию.
В армию его не взяли, а вызвали в штаб флота и сказали, что он уже давно мобилизован и находится на военной службе не менее ответственной, чем пребывание на передовых позициях.
— И вообще, — сказал Блинов, когда Полковский по вызову явился к нему в кабинет, — командующему непонятно ваше… — Блинов старался говорить помягче, чтобы чем-либо не обидеть Полковского, и теперь, не найдя нужного слова, запутался и помолчал, осторожно наблюдая за лицом Полковского… — непонятно ваше желание.
Полковский молчал. Теперь он часто молчал, а если и приходилось говорить, то отделывался односложными фразами. Казалось, он стал старше лет на пятнадцать. Пепельные волосы, седые виски, морщины у носа и глубокая складка на лбу выдавали в нем человека, пережившего тяжелое потрясение. Из порывистого, живого, общительного человека он превратился в молчаливого и нелюдимого, казалось ко всему равнодушного.
— Садитесь, прошу вас, — повторил приглашение Блинов.
Полковский кивнул и сел.
— Что бы вы хотели? — начал снова Блинов и попробовал пошутить, улыбнуться.
— Плавать, — сказал Полковский, с трудом разжимая губы и не замечая ни улыбки, ни приветливого тона.
— Обещаю вам сделать все возможное, Андрей Сергеевич, — сказал Блинов доверительным, дружеским тоном. — Командующий вас очень ценит и собирается поручить очень сложную операцию.
Андрея и это не тронуло. Он молчал.
Когда Блинов; прощаясь, вышел из-за стола и, проводив гостя до дверей, протянул руку, Полковский вяло пожал ее и, ничего не сказав, ушел. Блинов постоял у дверей, думая об Андрее, о происшедшей в нем перемене, и, тяжело вздохнув, пошел к командующему хлопотать об ускорении назначения.
25
Полковский жил как во сне. Автоматически ходил, одевался, ел, не задумываясь над тем, что делает, и чего-то терпеливо и молча ждал. Он способен был просидеть в кресле у себя в номере сряду двенадцать часов, не слыша, как мыши царапаются в шкафу, не замечая, как, обнаглев, они пробегают по полу около его ног.
Горничная Наташа прониклась к нему состраданием, С женским чутьем, без тени кокетства, стараясь даже не улыбаться, она приносила ему еду, напоминала, что надо есть, тайком стирала его белье. Каждую среду и субботу на его постели оказывались свежевыглаженные рубаха, белье, галстук, а на столе лежал талон в душ.
Часа в четыре Наташа стучала в дверь и, с минуту грустно поглядев на Андрея, сидящего в кресле с устремленным куда-то вдаль взором, тихо говорила:
— Ваша очередь в душ.
— Да, душ, — отвечал Андрей, не вдумываясь в слова.
Наташа мягко, но настойчиво напоминала ему об этом до тех пор, пока он не брал сверток и не уходил. Наташа смотрела ему вслед, и слезы заволакивали глаза; она краснела, и ее рябое лицо становилось добрым, милым.
Как-то, в отсутствие Полковского, директор гостиницы пришел в номер, осмотрел комнату и приказал убрать теперь уже ненужные кровати.
Наташа заступилась за Полковского и накричала на директора:
— Вы хотите, чтобы его рана снова открылась? — говорила она, подбоченившись и сверкая глазами. — Век свой прожили и ума не нажили! Человек немного забылся, а вы обязательно хотите напомнить? Погибли, мол, значит не нужны койки? Так, да?
Директор мигал глазами и поправлял очки.
— У-у… бешеная, — отступил он.
Получив назначение доставить большой транспорт с военным снаряжением в один из черноморских портов, Полковский ничем не выразил своего удовлетворения. Он зашел в капитанскую каюту «Аджарии», мощного грузового парохода, повесил плащ на медный крючок и уселся в кресло так, будто перешел из одного номера гостиницы в другой. К нему приходили люди, сообщали, докладывали, он говорил «да» или «нет», никого не задерживал, никого не приглашал сесть.
Накануне отхода в каюту зашел инженер судоремонтного завода и, сияя от радости, сказал:
— Мы установили настоящий таран. Вы сможете таранить…
— Хорошо, — равнодушно ответил Полковский.
Молодой инженер, почувствовав неловкость, заторопился уйти.
Представитель штаба инженер-капитан предупредил, что вооружение не успеют поставить и придется идти в плавание так, а следовательно — надо быть осторожным: в море вражеские подводные лодки.
— Хорошо, — ответил Полковский.
Инженер посмотрел на седые виски Полковского, приложил руку к козырьку и вышел.
Команда тоже не понимала нового капитана. Одни говорили, что он очень строгий, крутой; другие считали его странным. Но все боялись и молниеносно выполняли его односложные, короткие распоряжения.
Только когда вышли в море, Полковский, казалось, немного оживился, с глаз спала поволока. Он вошел в штурманскую рубку, приказал принести сюда подушку и до самого конца рейса уже не спускался вниз.
Было еще тепло, на море гулял легкий бриз. Солнце отражалось в волнах, играло бликами, а воздух был влажный, и Полковский вдыхал его полной грудью. Кругом, куда ни глянешь, — море. Далеко на горизонте набегают облачка, а пароход быстро идет, оставляя позади себя пенящиеся борозды. Из рубки видны нос парохода, лебедки, стрелы, мачты, кусок палубы и полубак, а дальше — море.
Полковский молча стоял у окна, всматриваясь в горизонт, и не вмешивался в распоряжения вахтенного штурмана — белобрысого парня лет двадцати пяти, с румянцем на щеках. В рубке стеснялись говорить при капитане. Штурман молча взглянет на компас и опять смотрит в спину капитану; ему кажется, что Полковский вот сейчас оглянется и сделает замечание или уличит в ошибке. Потом штурман наносил курс на карту, заполнял вахтенный журнал, выходил на крыло мостика, смотрел в бинокль и, возвращаясь, заставал капитана все в той же позе.
Буфетчица Анфиса Григорьевна приносила капитану обед в рубку; он ел мало и остатки тотчас же отсылал назад.
На носу отбивали склянки, вахты менялись.
Так прошли первый и второй день плавания. Наступил третий, а Полковский все молчал или односложно отвечал на вопросы штурманов и только один раз сам распорядился.
В кают-компании четыре раза в день — к завтраку, обеду, чаю и ужину — собирался командный состав. Место капитана оставалось свободным. Старший штурман разрешал садиться за стол; ели молча или говорили не то, что хотелось. Но вот кто-нибудь не выдержит, да и спросит:
— Ну, что он?
И все понимали, что подразумевается капитан.
Вечером был сильный туман. Клочья его ползли по палубе. С начала перехода Полковский впервые, не раздеваясь, лег передохнуть на диване в рубке и, теперь, проспав часа три, умылся, вышел на мостик, проверил курс, компас, принял рапорт и сказал вахтенному — старшему штурману Афанасьеву: