* * *

Вот и на этот раз, в самый печальный день года, в день разрушения храма, девятого ава, в этот приснопамятный день, который сделал их отцов бездомными и рассыпал, словно соль, по всем странам света, евреи Рима, собравшиеся за городом, по обычаю, почтительно приветствовали старейшего и достойнейшего члена общины Вениамина Марнефеша. Дом молитвы давно осквернила враждебная чернь, и в этот день скорби они собрались на кладбище, где в чужой земле были погребены их отцы. Поминая своих мертвых, евреи жаловались друг другу на собственное изгнание. Сыновья сидели среди отцовских могил или на уже разбитых камнях; они знали, что отцы завещали им свою печаль, и читали на могильных плитах имена своих предков и хвалу им. На некоторых камнях над именами были высечены знаки: две скрещенные руки как свидетельство священного сана, или сосуд для омовения левитов, или лев, или звезда Давида. Изображение меноры на одной из уцелевших стоячих плит означало, что здесь вечным сном спит мудрец, который и сам был светочем в Израиле. Перед этой могильной плитой, обратив к ней взгляд, сидел в кругу прочих Вениамин Марнефеш. Посыпав голову пеплом, разорвав одежду, молящиеся, как прибрежные ивы, склонялись над черными водами своего горя.

* * *

День близился к вечеру, и солнце уже почти скрылось за стволами пиний и кипарисов. Вокруг сидящих на корточках евреев, как вокруг гнилых пней, носились отчаянно пестрые мотыльки; стрекозы с радужными крыльями беззаботно садились на их согбенные спины, а в густой траве, примятой их башмаками, резвились жуки. Золотистая листва, пряно благоухая, шелестела на легком ветру, но евреи не поднимали глаз и не находили радости в душе. Они все больше и больше углублялись в свою печаль, в общую жалобу; снова и снова вспоминали о поражении своего народа. Они не ели, не пили, не замечали светлого дня; они только стенали и сетовали и жаловались друг другу на разрушение храма и пели о падении Иерусалима. И хотя каждое слово этих горестных песнопений давным-давно запечатлелось в каждой капле их крови, они повторяли их снова и снова, чтобы обострить боль и почувствовать как эта обостренная боль снова и снова разрывает им сердце. В этот горестный день они не желали чувствовать ничего, кроме горя, и, вспоминая о собственной отверженности и угнетенности, оплакивали страдания и унижения своих мертвых, растравляли память о тяжелой судьбе своего народа. И так же, как эти евреи в Риме, евреи во всех городах и общинах земли, от края до края света, в тот же час сидели у могил, посыпав головы пеплом и разорвав одежды, и возносили одну и ту же жалобу, плач Иеремии о падении Иерусалима, обесчещенной дщери Сиона. И все они знали, что эта мука и этот плач отверженных были их единственной общностью на земле.

И пока они сидели и бормотали и стенали и растравляли себе душу болью и воспоминаниями, солнце незаметно усиливало жар, и темные стволы пиний и кипарисов, словно освещенные изнутри, приобретали красноватый оттенок. День великого горя, девятое ава, медленно клонился к вечеру, и приближался час последней молитвы, когда заскрипели ржавые ворота и кто-то вошел на кладбище. Молящиеся слышали скрип ворот, но не поднялись, и вошедший тоже остановился, ожидая окончания молитвы. И только тогда раввин приветствовал вошедшего словами:

— Будь благословен, новоприбывший. Мир тебе, еврей!

— Будьте и вы благословенны, живущие здесь, — отвечал незнакомец.

И снова раввин задал свой вопрос:

— Откуда ты прибыл и какой ты общины?

— Моей общины больше нет. Я бежал на корабле из Карфагена. Произошли великие события. Юстиниан, император Византии, послал войско против вандалов, и полководец Велизарий взял штурмом Карфаген, этот оплот пиратов. Король вандалов в плену, а его царство уничтожено. Все, что за многие и многие годы награбили эти разбойники, Велизарий захватил в качестве добычи и везет в Византию. Война окончена.

Евреи глядели на него молча и равнодушно, не вставая с мест. Что им Византия? Что им Карфаген? Эдом все это и Амалек, вечный, извечный враг. Языческие племена всегда вели бессмысленные войны, то те, то эти побеждали, но никогда не одерживала победу справедливость. Какое им до них дело? Что значил для их души Карфаген, что значил Рим, что значила Византия, когда был лишь один город их печали: Иерусалим.

Только Вениамин Марнефеш, сурово испытанный Богом, поднял на пришельца настороженный взгляд:

— А светильник?

— Цел. Захвачен Велизарием в качестве трофея. И я слышал, что вместе с другими сокровищами менору везут в Византию.

Теперь только вздрогнули и другие. Теперь только они поняли вопрос Вениамина: значит, священный светильник снова окажется на далекой чужбине? Эта новость подействовала на их печаль, как смоляной факел, брошенный в угольную шахту. Они повскакали с мест и, перепрыгивая через могилы, стеная и плача, бросились к незнакомцу.

— Горе нам!.. В Византию!.. Снова за море!.. Снова на чужбину!.. Они опять выставят его напоказ, поволокут во время триумфа, как Тит, будь он проклят!.. Всегда в другую страну и никогда в Иерусалим! О горе, горе нам!..

Казалось, горячая сталь коснулась старой раны. Ибо во всех этих людях жило смутное беспокойство и страх: если святыни ковчега отправляются в странствие, придется следовать за ними и снова искать родину, которая вовсе не их родина. Со времени разрушения храма их жизнь много раз подвергалась разрушению. Одна беда спешила сменить другую. Все они рыдали и жаловались на судьбу, и маленькие птицы, мирно сидевшие на древнем камне, вспорхнули и улетели прочь, подальше от этой разгоряченной толпы мужчин.

Лишь один человек, старец Вениамин, молча сидел на покрытом мхом камне, пока другие бесновались и плакали. Непроизвольно сжимая руки, он тихо, словно во сне, улыбался надгробной доске со знаком меноры. В его морщинистом лице, обрамленном седой бородой, внезапно проступило что-то от ребенка, каким он был в ту ночь; морщины разгладились, мягко раскрылись губы, и, казалось, эта тихая улыбка пробежала с губ по всему телу, и он прислушался к самому себе, склонившись над самим собой.

Наконец один из стариков опомнился, устыдился своего буйства, благоговейно замер, потом тихо коснулся руки соседа. Все постепенно замолкли и теперь, затаив дыхание, глядели на старца, чья улыбка, подобно белому облаку, скользила над их темной болью. Наступила мертвая тишина.

И только в этой тишине Вениамин почувствовал, что все взгляды устремлены на него. С большим трудом, ибо он был уже слаб и хрупок, старик встал с разбитого камня и вдруг показался сильным, как никогда: высокий рост, лицо в серебряном обрамлении бороды и белый ореол волос вокруг маленькой шелковой кипы.

Никогда прежде они не сознавали так ясно, как в эту минуту, что Марнефеш, подвергнутый суровому испытанию, был послан им свыше. И Вениамин заговорил, и в словах его звучало благоговение молитвы:

— Теперь я знаю, почему Бог сохранил меня до этого часа. Я всегда спрашивал себя, зачем я все еще копчу небо, почему смерть щадит изможденного, бесполезного старика, которому все больше хочется умолкнуть навек. Я совсем было пал духом, ибо видел слишком много горя в своем народе и устал от упований. Но ныне я постигаю, что на меня в этой жизни еще кое-что возложено. Я видел начало, и теперь меня призывает конец дела.

Остальные с почтением внимали его темным речам. Наконец раввин спросил тихо:

— Что ты хочешь сделать?

— Я думаю, что Бог так долго сохранял мне жизнь и свет очей, чтобы я еще раз узрел светильник. Я отправлюсь в Византию. Может быть, старик завершит то, что не удалось ребенку, — спасет святыню.

* * *

Все дрожали от возбуждения и нетерпения. Казалось невероятным, что слабый старик сможет отобрать светильник у самого могущественного в мире императора, но каждый, как под гипнозом, готов был поверить в чудо. Нашелся лишь один скептик, который спросил:

— Как же ты выдержишь такое далекое путешествие? Подумай, три недели на море, зимой… Боюсь, у тебя не хватит сил.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: