Но Вениамин, с обостренной бдительностью страха, успел заметить, что на устах императора рождается роковое слово. В голове у него мелькнула мысль, что сейчас прозвучит ужасное, неотвратимое «нет», и эта мысль заставила его рвануться с места. Какая-то невидимая внутренняя сила толкнула его вперед, и, забыв предписание, возбранявшее пересекать белую черту на мраморе, он — ко всеобщему ужасу — приблизился к трону. Его рука сама собой указала на императора жестом заклинания:
— Государь, речь идет о твоем царстве, о твоем городе! Не возносись и не пытайся удержать то, что до сих пор не смог удержать никто на свете. И Вавилон был велик, и Рим, и Карфаген, и все же пали те храмы, которые пытались скрыть светильник, и обрушились те стены, которые замыкали его. Он, один он уцелел, а они превратились в прах. Тому, кто попытается удержать его, он размозжит руку. Тот, кто лишит его покоя, сам потеряет покой! Горе тому, кто удерживает чужое достояние! Ибо не настанет на земле Божьего мира, прежде чем святое не возвратится на свое священное место. Государь, я предостерегаю тебя! Верни светильник!
Все стоявшие в зале словно оглохли. Никто не понял диких слов старца. Вельможи, к ужасу своему, увидели только, что некто позволил себе немыслимую дерзость: в запале приблизиться вплотную к императору и перебить речь самого могущественного правителя на земле. Они содрогались, глядя на дряхлого старика, сотрясаемого безмерностью своего страдания. По бороде его текли слезы, а глаза сверкали гневом. Далеко за его спиной сгибался в три погибели глава общины, толмач отступил — подальше от греха, а Вениамин все еще стоял совсем один и очень близко к трону перед басилевсом, меряясь с ним взглядом.
Юстиниан очнулся из своей неподвижности. Он в недоумении смотрел то на обезумевшего сердитого старца, то на толмача, ожидая перевода. Толмач, как мог, смягчил смысл сказанного. Пусть император в своей безмерной доброте простит старому человеку неслыханные речи, ибо только забота о благополучии империи довела его до помрачения ума. Он желал только честно предостеречь императора, ибо Господь наложил на эту утварь ужасное проклятье. Тому, кто ее хранит, она приносит несчастья, и каждый город, где она будет находиться, падет от вражеского нашествия. Посему этот старик считал своим долгом предостеречь императора и напомнить, что он, император, снимет проклятие с этой утвари, если вернет ее на место, в Иерусалим.
Юстиниан слушал, насупив брови: в нем закипала злость на этого наглого, дряхлого еврея, осмелившегося в его присутствии повысить голос и поднять руку. Но одновременно в нем проснулось какое-то беспокойство. Как сын крестьянина, он был суеверен и, как всякое дитя удачи, боялся колдовства и знамений. Он немного помолчал, подумал, а затем сухо приказал:
— Да будет так. Пусть эту вещь возьмут из трофеев и доставят в Иерусалим!
Старик затрепетал, когда толмач перевел эти слова. Радостное известие сверкнуло белой молнией, осветив на миг его душу. Наконец все исполнено. Ради этого мгновения он и жил. Ради этого мгновения Господь уберегал его от смерти. Не помня себя от счастья, он поднял здоровую руку и, дрожа, взметнул ее вверх, словно хотел в своей благодарности дотянуться до Бога.
Но Юстиниан пристально наблюдал, как лицо старого человека светлело от радости. Его охватило мстительное чувство. Наглый жид! Зря он гордится, что переубедил и победил императора.
И, мрачно ухмыльнувшись, Юстиниан сказал, как отрезал:
— Рано радуешься. Ибо светильник не будет принадлежать евреям и служить вашей ложной вере.
И он обратился к Ефимию, епископу, стоявшему по правую руку от трона:
— К новолунию отправишься в Иерусалим освящать новую церковь, учрежденную Теодорой. Светильник возьмешь с собой. Но не зажигайте его на алтаре. Пусть стоит без света под алтарем, пусть все видят, что наша вера возвышается над жидовской, а наша истина — над заблуждением. Его место — в истинной церкви, а не у тех, к кому явился Спаситель, а они его не признали.
Старик испугался. Слова чужой речи были непонятны, но злобная ухмылка на устах императора ясно давала понять, что приказ направлен против него. Старик попытался еще раз пасть ниц, умолять о прощении. Но Юстиниан уже дал знак церемониймейстеру, тот поднял жезл, занавес прошуршал и закрылся. Император и трон исчезли, аудиенция закончилась.
Пройдя всего несколько шагов после того, как они покинули дворец, Вениамин, вторично подвергнутый суровому испытанию, внезапно пошатнулся. Глава общины и Иоаким едва успели его подхватить. Они отнесли его в ближайший дом и уложили в постель. Старик лежал с посеревшим лицом и закрытыми глазами, руки его безжизненно свисали с одра, сердце билось неровно и слабо, и они уже подумали, что смерть заключает его в свои объятья. Казалось, бесполезное обращение к императору истощило все силы этого хрупкого тела. Так, в полном бесчувствии, старец пролежал несколько часов; но внезапно (дело шло к вечеру) смертельно усталый человек вдруг приподнялся на своем ложе и, к изумлению спутников, посмотрел на них странным взглядом, словно вернулся с того света. Он еще раз поверг их в изумление, когда настойчиво потребовал, чтобы они немедленно перенесли его в молитвенный дом в Пере, потому что он желает проститься с общиной. Напрасно они напоминали ему о его слабости, уговаривали отдохнуть, поберечь силы. Старик упрямо настаивал на своем, и им пришлось подчиниться. Они уложили его на носилки, перенесли в лодку и переправили через залив. Всю дорогу он молчал и как будто спал с открытыми пустыми глазами.
Между тем слухи о решении императора уже дошли до евреев Перы. Но они успели так страстно поверить в чудо, что дозволение вернуть светильник на родину даже не слишком их обрадовало. Их злосчастные упования были так непомерны, что достигнутый успех казался им слишком, слишком незначительным. Ведь получалось, что менора снова попадет в чужой храм, а им предстоит снова блуждать в изгнании, на чужбине. Нет, их заботила не менора, а собственная судьба! Они были подавлены, удручены и полны тайной горечи. Ах, все пророчества — обман, и верить в них — глупо, и знаменитые чудеса, о которых толкует Писание и вещают небесные знамения, — все это лишь пламенные облака, вспыхнувшие в те далекие времена, когда Бог был близок людям. Но никогда больше ни одно из них не осветит житейские будни. Бог забыл свой избранный народ, оставил в горе и печали. Бог не пробуждает больше пророков, говорящих от Его имени; значит, глупо верить в сомнительные знаки и ждать чудес и перемен! Евреи в молитвенном доме Перы больше не молились, больше не постились. Они угрюмо сидели по углам и жевали горький хлеб с луком. И теперь, когда ожидание чуда больше не светилось в их глазах, не сияло на их лицах, они снова стали маленькими, жалкими людьми, какими были прежде, бедными, угнетенными евреями, а мысли их, еще недавно величественно и мощно устремленные к Богу, скукожились и погрязли в мелких расчетах, как их будни. Они хныкали, и подсчитывали убытки, и жаловались друг другу, что напрасно отправились в дальний путь, что разорились на хорошую одежду, которая истрепалась в дороге, что упустили выгодные дела и зря потеряли время. Они заранее боялись возвращаться домой, где их ждут насмешки неверующих и брань измученных ожиданием женщин. И поскольку сердце человеческое всегда яростно ополчается на того, кто сначала его возвышает, а затем разочаровывает, возвращая в прежнее убожество, все они затаили жгучую обиду на римских братьев и Вениамина, их лжеизбранника. Этот Вениамин, он и впрямь просто меченый, не любит его Бог, от него все горести. Когда Марнефеш ближе к ночи появился наконец в молитвенном доме, они ясно дали ему понять, что обижены. Не встали почтительно при его приближении, не поздоровались, намеренно не смотрели в его сторону. Какой-то старик из Рима! Им до него и дела нет. Ведь он так же бессилен, как и все они, и Бог обращает на него так же мало внимания, как и на их собственную несчастную судьбу.