Старцы уселись за стол, младшие принесли им вино и еду. Но прежде чем преломить хлеб, рабби прочел молитву, которую трижды в день во все времена читали их предки. И старцы тонкими, ломкими голосами трижды повторили страстное заклинание: «Господи милосердный, яви милость Твою и возврати великолепие Твое в Сион и приношение жертвы в Иерусалим».
Трижды прочитав молитву, старики начали собираться в дорогу. Спокойно и сосредоточенно, словно священнодействуя, каждый снял смертную рубаху и сложил в один узел с молитвенным плащом и ремнями. Младшие принесли хлеб и фрукты и крепкие дорожные посохи. Затем каждый из старцев написал на пергаменте, как следует распорядиться его имуществом, если он не вернется, а остальные подписались под завещанием как свидетели.
Тем временем Абталион, красильщик, поднимался наверх по деревянной лестнице. Он заранее снял обувь, поскольку был человеком дородным и тучным и ветхая лестница стонала под его шагами. Осторожно открыв дверь, он вошел в жилую комнату, где спала вся его семья (ибо они были бедны): жена, и жена его сына, и дочери, и внуки. Сквозь щель в закрытых ставнях пробивался слабый лунный свет, влажный и голубой, как туман. И как ни осторожно ступал на цыпочках Абталион, он все же увидел, что на него со своих постелей широко раскрытыми глазами со страхом глядят жена и жена его сына.
— Что случилось? — прошептал испуганный голос.
Абталион, не отвечая, ощупью пробрался в левый угол, к постели Вениамина, и с нежностью наклонился над плоским соломенным тюфяком внука. Мальчик крепко спал, сердито сжимая на груди кулачки, словно видел страшный сон. Абталион тихо погладил его по спутанным волосам. Мальчик проснулся не сразу, но, должно быть, сквозь черную оболочку сна почувствовал ласковое прикосновение. Потому что кулачки разжались, стиснутые губы приоткрылись, мальчик улыбнулся и блаженно потянулся во сне. У Абталиона защемило сердце, мучительно было прерывать сладкие сны ничего не подозревающего ребенка. Но он все же обнял спящего мальчика и сильно потряс за плечо. Ребенок вздрогнул и затравленно огляделся вокруг. Это было дитя, всего лишь семилетнее дитя, но еврейское дитя на чужбине, привыкшее вздрагивать от любой неожиданности. Так пугался его отец громкого стука в дверь, так пугались они все, старые и мудрые, когда на улице им зачитывали новый эдикт, так они вздрагивали, когда умирал император и воцарялся новый, ибо для еврейской улицы за Тибром, где протекала их маленькая жизнь, все новое сулило беду и опасность. Мальчик еще не знал грамоты, но уже твердо усвоил, что нужно бояться всего и всех на свете.
Мальчик смотрел невидящим взглядом, и Абталион быстро приложил палец к его губам, чтобы тот не вскрикнул от ужаса. Но, узнав деда, ребенок тут же успокоился. Абталион наклонился над ним и прошептал в самое ухо:
— Возьми одежду и башмаки и пойдем! Только тихо, чтобы никто не услышал!
Мальчик сейчас же встал. Он чувствовал какую-то тайну и гордился, что дед готов посвятить его в эту тайну. Не спрашивая ни о чем ни словом, ни взглядом, он нашарил в темноте свою одежду и обувь.
Они уже проскользнули к двери, когда мать подняла голову с подушки и испуганно вскрикнула:
— Куда ты уводишь ребенка?
— Молчи, — оборвал ее Абталион, — женщинам не положено спрашивать.
Он прикрыл дверь. Все женщины, спавшие в комнате, теперь проснулись. Из-за тонкой двери донеслись взволнованные речи и рыдания, и, когда одиннадцать старцев, а с ними ребенок выходили из ворот, вся улица уже знала об опасном предприятии, словно эта странная новость просочилась сквозь стены. Во всех домах стоял стон, слышались жалобы и испуганные крики. Но старики шли, не поднимая глаз и не оглядываясь. Они начали свой путь, полные серьезной, тихой решимости. Время приближалось к полуночи.
К их удивлению, городские ворота были открыты и не охранялись, никто не задержал их на ночных улицах, не задал вопросов. Звук сигнального рога, который они недавно слышали, снял последние посты вандалов. Что до римлян, то они трусливо заперлись в своих домах, не смея поверить, что грабеж закончен. Дорога, ведущая в порт, опустела: ни телеги, ни повозки, ни тени, ни души. Лишь в туманном свете луны белели придорожные столбы. Ночные пилигримы беспрепятственно вышли из ворот.
— Мы опаздываем, — произнес Гиркан бен Гиллель. — Телеги с грузом намного опередили нас. Может, когда трубили в рог, они уже находились в пути. Нужно спешить.
Все ускорили шаг. В первом ряду, опираясь на крепкий посох, шагал семидесятилетний Абталион, справа от него шел восьмидесятилетний рабби Элиэзер, а между ними семенил заспанный семилетний ребенок. За ними по трое в ряд двигались остальные старцы, держа узел в левой, а палку в правой руке. Они шли, повесив головы, будто за невидимым гробом. Вокруг расстилалась туманная безветренная ночь Кампаньи с ее тяжелыми испареньями, неподвижный воздух сгустился над полями, земля источала запах гнили, и на душном низком небе подслеповато моргала зеленая луна. В этой духоте таилось что-то призрачное, недоброе, зыбкое. Их путь пролегал мимо круглых курганов, недвижно, как мертвые звери, лежавших вдоль дороги; разграбленные дома, как слепцы, таращились пустыми глазницами выбитых окон на чудо идущих старцев. Но пока что странникам ничто не угрожало: мирно дремала безлюдная дорога, белесый туман окутывал застывшую реку. Грабителей и след простыл, и только один раз сожженная римская вилла напомнила им о побывавших здесь вандалах. Ее кровля уже обрушилась, но внутри еще тлел огонь, окрашивая клубы дыма в розовый цвет. При виде этой виллы старики, все одиннадцать, подумали, что видят перед собой тот столб дыма и огня, который двигался вместе со скинией, когда их отцы и пращуры еще следовали за ковчегом, как теперь странствуют они сами вслед за драгоценным светильником.
Мальчуган пыхтел между обоими стариками, дедом Абталионом и рабби Элиэзером, стараясь шагать шире, чтобы не отстать. Он молчал, потому что молчали все остальные, но душу его переполнял непомерный страх, и сердечко при каждом шаге ударялось о ребра. Ему было страшно, невыразимо, безумно страшно. Он не знал, почему эти старики стащили его ночью с постели, не знал, куда они его ведут, и главное — ему было страшно, потому что он никогда еще не видел ночного пейзажа и огромного ночного неба. Он видел ночь только дома, на еврейской улице; там ночь была маленькой и тесной: горстка черноты да три-четыре звезды, протиснувшиеся в узкие зазоры между крышами. Там можно было не бояться ночи, ведь она полна таких знакомых звуков. Пока не заснешь, только и слышно, как молятся мужчины, кашляют больные, шаркают подошвы, мяукают кошки, гудит огонь в очаге. Справа спит мама, с левой стороны сестра, все тебя оберегают, согревают своим теплом и дыханием, никогда не оставляют одного. А здесь ночь угрожает своей неизмеримой пустотой. Под этим затянутым пеленой куполом мальчик казался себе совсем-совсем маленьким. Не будь рядом заботливых стариков, он бы расплакался или попытался спрятаться от этой громады, которая молча напирала на него со всех сторон.
Но к счастью, в его крохотном сердце рядом со страхом нашлось место для жгучей, ликующей гордости: ведь старики, в чьем присутствии не решалась говорить даже мама, перед которыми дрожали все, кто был моложе, ведь эти большие и мудрые люди среди всех прочих выбрали именно его, самого маленького из всех.
Мальчик не знал, зачем и почему старики взяли его с собой, но даже детский его разум подсказывал, что в этом походе сквозь ночь было нечто огромное. И он изо всех сил старался оказаться достойным их выбора: держать широкий шаг, несмотря на свои короткие тонкие ножки, и мужественно сдерживать удары сердца, когда оно готово было выскочить из горла. Но путь был слишком долог. Ребенок давно выбился из сил и все чаще испуганно вздрагивал, когда в туманном свете луны, внезапно удлиняясь и сокращаясь, бросались на землю их собственные тени и не было слышно ничего, кроме звука шагов, собственных шагов по гулким камням мощеной дороги. И когда перед его лицом вдруг мелькнуло что-то черное и шершавое — летучая мышь, — когда оно издало тихий свист и пропало в ночи, малыш закричал, цепляясь за руку деда: