— А ну-тка, Михаил Иваныч, покажите честным людям, как красные девицы-молодицы белятся, румянятся, в зеркальце смотрятся, прихорашиваются.

Медведь сел, ласково заурчал и стал тереть себе лапой морду. Вожак вынул из-за пояса зеркало в деревянной оправе на длинной ручке и вставил его медведю в другую лапу.

— А ладно ли красна девица подрумянилась, прихорошилась?

Медведь крутил мордой перед зеркалом и так и эдак и, видимо, оставшись доволен собой, заревел во всю мочь и стал быстро-быстро кивать головой.

Довольны были девки и молодухи, не могли сдержать слез от смеха и, раскрасневшись, прикрывали платочками свои лица.

Вожак пошептал что-то медведю на ухо, тот закивал головой.

— Ага! Он все сам видал, — пояснил смотрельщикам вожак.

Много еще всяких чудес показывал Михаил Иваныч честным людям: и как бабушка Ерофеевна блины печь собралась, да только руки сожгла да от дров угорела, и как Мартын к заутрене идет, на костыль упирается, тихо вперед продвигается, и как барыня в корзинку яйца складывает.

Потом, как и заведено, вожак с медведем обошел с шапкой по кругу, и народ стал расходиться.

— Деда, а теперь мы куда?

— На бечевник, внучек: на длинную дорожку бурлацкую. Поглядим, может, кого и встретим. Чай, и мои следы на ней остались.

Сгорбился дед и пошел косолапя. Видно, вспомнил старый свою молодость, и набросила на него память старую бурлацкую лямку…

На взгорье, прежде чем спуститься, дед приметил артель.

— Как, внучек, человек двести будет?

Федюшку отец, как наследника купеческого дела, учил счету с пяти лет, он быстро прикинул глазом.

— Будет, деда. Не боле…

— А теперь, стало быть, считай: на каждые десять тысяч пудов груза тридцать-сорок бурлаков. Сколь же они, бедолаги, тянут?

Для Федюшки это не задачка.

— Пятьдесят тысяч пудов, деда!

— Молодца… Стало быть, вон их струг стоит. Для дощаника и насада много больше людей нужно. Айда, походим.

Они спустились на бечевник и медленно пошли вдоль берега. Под огромным чугунным котлом еще тлели головешки — артель отобедала и теперь отдыхала. Кто, опрокинувшись навзничь, спал, прикрыв лицо шпильком — валянной из шерсти шляпой, напоминавшей глиняный горшок, кто чинил свою немудреную рухлядь. Молодой мосластый парень прижимал к растертому лямкой плечу какую-то травку и кривился то ли от боли, то ли от облегчения.

На деда с Федюшкой никто даже не взглянул. У струга несколько человек чинили распластанный на бечевнике парус. Харитон Григорьевич снял картуз, поклонился:

— Мое почтение, добрые люди. А кто ж у вас водоливом нынче будет?

Упираясь руками о парус, тяжело поднялся, растирая затекшую спину, лохматый, черный, как цыган, бурлак. В ухе его блестел медный одинец.

— Ну, я, стало быть. А чего надобно?.. — Он сдвинул тонкие черные брови и вдруг тряхнул кольцами кудрей. — Волк! Ты, что ли?

— Лоскут!

Дед Харитон обнял водолива, и тот скрылся в его могучих объятиях. Они отодвинулись друг от друга и снова обнялись.

— Живой, сивый мерин, — ласково бормотал Лоскут и, заметив Федюшку, спросил: — Внук, что ли?

— Он самый — Федюшка. Племяша моего сынок. Ты-то как? Все ходишь?

Лоскут осторожно пощупал одинец, будто проверяя, не потерялся ли, и зло сплюнул.

— Хожу… Мне уж теперь ни детей, ни внуков не видать. А ты, слыхал, в купцы записался?

— В купцы, — почему-то смущенно ответил дед и добавил: — В сермяжные. Какая торговля! Для торговли деньги нужны…

— Ну-ну, — не то осуждающе, не то одобрительно пробормотал Лоскут. — Дружка-то своего видал?

— Кого это? — встрепенулся дед.

— Жегалу… Вон он. Подойди. Беда мне с ним. На Ильин день нам в Рыбинске быть, а я без шишки!

Посмотрел Федюшка на водолива и действительно приметил, что был тот без шишки. И зачем она ему? Непонятно…

— Что за беда-то?

— Ослеп твой Жегала… Доходился…

Федюшка обернулся и увидел у откоса одиноко лежащего человека.

— Ну, прощай, Лоскут. Не поминай лихом.

— И ты прости. — Лоскут опустился на колени и стал зло орудовать иглой.

Дед направился к Жегале.

— Деда, а чего Лоскут такой злой? Что у него шишки нет?

Харитон Григорьевич грустно усмехнулся.

— Глупенький… Лоскут — водолив, голова в артели. На нем весь груз и артельные деньги. А Жегала — шишка, он самый сильный, и в лямке его место впереди. Без шишки никак нельзя… Он и запевала артельный. Как пел, как пел Жега-ала!..

Бурлак лежал ничком, вытянувшись во весь рост и уткнувшись лицом в скрещенные жилистые руки. Вылинявшая синяя рубаха с закатанными рукавами бугрилась на его крутых плечах. Харитон Григорьевич опустился на корточки у его изголовья и тихо позвал:

— Жегала… А, Жегала…

Бурлак не двинулся, хотя видно было, что не спит, — заметил Федюшка, как нетерпеливо пошевелил он пальцами босых ног.

— Жегала, это я — Харитон…

— Какой еще Харитон? — глухо выдавил бурлак, не поднимая головы.

— Харитон Волк. Неуж забыл?..

Жегала медленно приподнялся и, глядя мимо деда, протянул руку, кончиками пальцев ощупал лицо и упал головой к нему на грудь. Не слышно было его плача, только бугристые плечи тряслись и весь он вздрагивал и дергался, как в припадке.

— Ну, ну, Жегала… Не надо, Жегала… — Дед, будто маленького, гладил его по голове, по вздрагивающей спине, а у самого слезы текли по морщинистым щекам, и ничего не мог он поделать с собой.

Почувствовал Федюшка, что и его начинают душить слезы, отца вспомнил — как-то он там? — не выдержал и разрыдался во весь голос, обхватив деда за шею тонкими ручонками.

— Кто это, Харитон?.. Плачет-то чего?

Харитон Григорьевич вытер ладонью мокрое лицо Федюшки, вздохнул судорожно.

— Внучек это мой, Жегала. А плачет потому, что отца, видно, вспомнил, плох он у него.

— Эх, жизнь наша! — скрипнул зубами Жегала, поднял лицо к небу и закрыл невидящие глаза.

— Что дальше-то делать думаешь, Жегала? Побурлачили мы с тобой, может, вместе и жизнь кончим? Иди-ка ко мне жить, а? У меня ведь родни сейчас одних мужиков боле двух дюжин. Затеряешься, тебя и не видно будет. Чай, куском хлеба не попрекну. А?

Жегала, не открывая глаз, улыбнулся.

— Нет, Харитон. Благодарствую тебе на добром слове, только у меня теперь другой путь. Лоскут не поскаредничал, выдал сполна. Спасибо ему. Заведу-ка я теперь гусельки да пойду по Руси! Авось кто откликнется и не пропадет Жегала, а? Походить охота.

— Не находился… С Волги уйдешь, что ли?

— Кому Волга — мать, а кому — мачеха, сам знаешь, — уклончиво ответил Жегала и, совсем повеселев, нащупал дедову коленку и хлопнул по ней ладонью. — А ты петь-то не разучился, Харитон? А то давай затянем-ка с тобой на прощанье, как в старину певали. Чтоб знала Волга — жив еще Жегала! — Он медленно поднялся, расправил плечи, помолчал и вдруг взял такой верх, что все, кто был на берегу, сразу повернулись в его сторону:

Что повыше было города Царицына,
Что пониже было города Саратова,
Протекала, пролегала мать Камышинка-река.
За собой она вела круты красны берега…

Харитон Григорьевич тряхнул головой и подхватил низким рокочущим басом:

Как плывут тут, выплывают есаульные стружки.
На стружках сидят гребцы, всё бурлаки-молодцы…

Бурлаки стали подходить ближе и, привыкшие повиноваться своему запевале, поддержали мощным хором:

Как срубили с губернатора буйну голову,
Они бросили головку в Волгу-матушку реку…

Звенела еще песня в ушах, в мрачном молчании стояли бурлаки, да подошел незаметно Лоскут, тихо тронул Жегалу за руку.

— Шел бы ты от греха с богом, Жегала. Не мутил бы людей…


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: