«Зачем я должен писать эту чушь?» — спрашивал, затрудненно дыша, каждый избранник: письменная прелюдия неизменно — и в равной степени — как возбуждала, так и тревожила.

«Да так, просто хочу показать Элали», — небрежно отвечала Киёхимэ. И при мысли, что Элали, эта богиня с кожей цвета какао, прочтет нацарапанные им слова и, чего не бывает, в какой-нибудь грустный, дождливый, серебристо-серый денек захочет самаоказаться на этом месте, претендент сразу же забывал обо всей своей подозрительности.

План Киёхимэ состоял в том, чтобы собрать по крайней мере тридцать таких признаний, написанных каждый раз новым, дрожащим от возбуждения мужским почерком, а потом в неминуемый день, когда отец приведет в их огромный камакурский дом кандидата в мужья (выбранного, разумеется, без всякого учета ее мнения), небрежно бросить все эти письма на драгоценный столик резного дуба, стоящий в их отделанной на западный манер гостиной, и сказать приведенному жениху и его задирающим нос великосветским родичам: «Простите, но, думаю, прежде чем сказать окончательное слово, вам любопытно будет взглянуть вот на это».

Все шло по плану. Киёхимэ вот-вот должна была закончить колледж, запертая бронзовая шкатулка, в которой она хранила свои сокровища, буквально лопалась от скандальных писем, а Дайдзо Така уже суетился, подыскивая мужа для своей «малютки». И тут случилось нечто непредвиденное и страшное. Киёхимэ влюбилась.

Примерно в миле от камакурского поместья семейства Така на лесистом холме стоял древний храм, принадлежавший одной из наиболее строгих и аскетических буддийских сект. Никогда не бывая на службах, Дайдзо Така, однако, щедро покровительствовал храму. Раз в месяц двух монахов посылали к нему домой, и те приносили пожертвования в виде риса, овощей, денег и (если сезон был подходящим) винограда. Послушание было приятным, так как повар всегда готовил большую кастрюлю сукияки,заправленного мясом откормленных зерном и напоенных пивом бычков из Кобэ, и монахи — вегетарианцы, в лучшем случае, полувегетарианцы — счастливы были добавить к обычному своему суровому рациону немного животных белков. Во время трапезы и по ее завершении гостеприимный Дайдзо стакан за стаканом разливал вино, полученное с его Соколиных виноградников, названных так во славу любимой охотничьей птицы.

— Расплавленные рубины, — глубокомысленно вздыхали захмелевшие монахи: опьянение даже штамп превращает в перл мудрости.

Позже они шли восвояси, нетвердо ступая ногами в постукивающих гэтаи продвигались вперед зигзагами, напоминая неустойчивые кораблики, которые бьет в корму крепкий ветер.

— Но мы не пьяны, — говорили они друг другу, — нет-нет, мы не пьяны. Языки развязались немного, а так все в порядке.

Однажды вечером двое монахов вернулись в храм до того нагрузившись кагосимским, которым потчевал их Дайдзо Така, что так и не добрались до келий. Мальчишка — разносчик газет обнаружил их на другое утро спящими возле ворот и источающими резкий запах говядины, пота и прокисшего сладкого винограда.

После этого случая настоятель решил, что столь желанная для всех обязанность доставлять в монастырь пожертвования Дайдзо Така будет раз и навсегда возложена на Анчина — монаха самого уравновешенного и отрешенного от мирского: стойкого трезвенника, всерьез воздерживавшегося от женщин и нелицемерно предпочитавшего растительную пищу, но, к несчастью, и самого красивого среди монахов. Высокий, стройный и мускулистый, он обладал гладкой, как янтарь, кожей, ясными, цвета крепкого чая глазами, смотревшими из-под густых бровей-бумерангов, носом с горбинкой и умопомрачительной, вызывающей саториулыбкой, в которой блеск зубов сочетался с космической радостью. Киёхимэ никогда прежде не обращала внимания на приходивших в дом монахов («Эти нищие импотенты», — отзывалась она о них, заставляя прислугу в страхе шептаться у нее за спиной о дурной карме), но, впервые увидев Анчина, сразу почувствовала соединяющие их волшебные узы. «Это Он, — прозвучало в мозгу с абсолютной уверенностью. — Он мужчина, с которым я хочу слиться в любви, страстно и целомудренно, навсегда».

Когда Анчин пришел к ним впервые, она украдкой подсматривала за ним из-за раздвижной двери -сёдзи,а потом сидела у себя в комнате и мысленно беседовала с ним о зарубежных романах, театре Но и своей ненависти к отцу. Когда он появился во второй раз, разглядывала его из-за китайской ширмы (дикие гуси, летящие в лунном свете), а после его ухода грезила, лежа на постели, о том, как они идут, держась за руки, по лугу, покрытому ярко-оранжевыми азалиями.

И наконец, во время третьего визита, она перестала скрываться и была представлена. Предшествующая этому подготовка заняла три часа, и в результате она появилась в самом скромном из всех своих кимоно (дымчато-голубые журавли на фоне поросшей лишайником земли), с покрытой лаком сложной старинной прической, которую помогла ей соорудить одна из служанок, и готова была поклясться, что в момент ее появления в гостиной монах едва верил — от восхищения — своим глазам. Позже, когда он ушел, Киёхимэ погрузилась в дымящуюся горячую ванну и вспоминала восхитительные детали их встречи, заново проживая каждое сказанное слово, каждое грациозное движение, каждую искру, вспыхивавшую при встрече их взглядов. А еще позже легла в постель и попыталась отдаться эротическим фантазиям, но, к своему изумлению, не смогла продвинуться дальше прогулки — рука об руку — по маковому полю.

Когда Анчин появился в четвертый раз, Киёхимэ, в своем втором по скромности кимоно (облитые лунным светом бледно-голубые кролики на темно-синем фоне), сидела в чайной комнате рядом с отцом и, в качестве хозяйки дома, по всем правилам искусства, преподанного ей в порядке необходимой подготовки к замужеству, взбивала — перед тем как подать ослепительному монаху — чай, медленными движениями рук выполняя сложное подобие танца. Заметив, что он с нескрываемым восхищением следит за движениями ее гибкой и белой как алебастр кисти, она почувствовала бурный прилив радости оттого, что согласилась пройти скучный курс тя-но-ю— искусства чайной церемонии. Когда Анчин ушел, низко кланяясь в пояс и словно бы прячась от ее сияющих глаз, Киёхимэ отправилась к себе в комнату и легла так, словно монах лежал рядом с ней. Закрыв глаза, она мысленно ощутила прикосновение его робких, красиво вырезанных губ, потом представила себе, как они восхищенно снимают друг с друга одежду и предаются безумной, изумительной, полной поэзии любви.

Киёхимэ случалось уже загораться и фантазировать, но она без труда добивалась того, что хотела. Ее японские сверстники мало заботились и о морали, и об опасности подцепить заразу, а балансирующие на грани порнографии комиксы и западные фильмы класса К, которые они прокручивали по два-три раза за вечер, настолько взвинчивали их до состояния полной готовности, что стоило ей только шевельнуть бровью, и они уже, шумно дыша и неустанно пощипывая себя за локоть с целью удостовериться, что все это не просто фантазия, рожденная захватывающим дух комиксом, устремлялись за ней в какой-нибудь «Замок красного лебедя» или «Гнездышко либидо».

Однако увлечение Анчином было совсем иным: Киёхимэ нужно было не просто соблазнить монаха. Хотелось выйти за него замуж и провести рядом с ним всю жизнь: видеть, как он стареет, варить ему (зернышко к зернышку) рис, нежиться вместе с ним в ванне на горячих источниках, слушая, как кричат, раскачиваясь на осыпанных снегом ветках, макаки, а вдалеке играют на сямисэнеи ухает, обрушиваясь, снежная лавина. Хотелось рожать от него детей, и чинить ему обувь, и подавать сакэ, а когда придет время, предать его прах земле и горевать до конца своих дней. Но сначала нужно было увидеться с ним наедине.

Такая возможность представилась раньше, чем она ожидала. Как-то дождливым днем в конце апреля, когда только что облетели последние влажные лепестки вишни, Дайдзо Така позвонил дочери из офиса. Зная, что это день, когда должен прийти монах, Киёхимэ решила не ходить на занятия: ведь нужно было подготовить к встрече и душу, и лицо, и наряд.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: