Американцы были куда скептичнее, и, наткнувшись несколько раз на хохот выслушавшей мою историю веселой компании болтающихся по миру граждан великой державы, я счел за благо впредь сообщать, что попал в больницу в связи с анемией: этакая маленькая, с вампирским привкусом шутка. Но когда мать позвонила мне из своей кенсингтонской квартиры, я рассказал ей всю правду.

Как выяснилось, это было огромной ошибкой, так как она немедленно настояла на моем обращении к врачу-психиатру по имени Невилл Ракстон. «Это старая дружба по тем далеким временам в Трастевере, когда ты еще не родился», — пояснила она в свойственной ей небрежной манере. О господи, подумал я (посттравматическое сознание сработало как сошедший с рельс поезд), а что, если у матушки был роман с этим мерзким огрызком от медицины и на самом-то деле они есть мой отец? Что, если на самом деле я не внук классика? Эта возможность разом избавиться от своих тайных тревог мгновенно ввергла меня в еще худшую тревогу.

Однако выяснилось (думаю, вы уже догадались), что Невилл Ракстон — это женщина, несколько странно нареченная беспутными и алчными родителями в честь богатого дядюшки-холостяка. (Мне было приятно узнать, что взятый на мушку дядюшка подло оставил все свои деньги выученному грязно ругаться серому африканскому попугаю по имени Доркас.) Выслушав рассказ о безликих лицах, доктор Ракстон воззрилась на меня с такой брезгливо-всепонимающей миной, словно я вбежал к ней на четвереньках, голый, покрытый шерстью и заляпанный пурпурно-красной слюной, с окровавленным кроликом в зубах и, рыча и терзая бедного зверька, проговорил хрипло: «Не знаю, в чем дело, док, но мне все время мерещится, что я оборотень».

— Если б все случаи были такими простыми, как ваши! — произнесла доктор Ракстон, соединяя покрытые лаком ноготки на манер крыши длинного вигвама где-нибудь на Сепик-ривер. Многочисленные подтяжки (о которых насплетничала мне мама) придавали коже, туго охватывающей скулы, формой своей тоже обязанные искусству хирурга (сведения взяты из вышеуказанного источника), жутковатую монголоидность. Голосом, напоминающим перемешанную со щелочью патоку, доктор сообщила, что моя история необыкновенно напоминает издавна бытовавшую в народе легенду «Мудзина» (в пересказе Лафкадио Хёрна), и высказала предположение, что фантазии о встречах со сверхъестественными существами — это для меня единственный способ почувствовать себя ровней деду или даже (это была бы шутка века!) обладателем большими, чем у него, возможностями.

— Вы необыкновенно помогли мне, — малодушно произнес я после часа такой беседы. Объяснять, что я никогда не читал «Мудзину», так же как и вываливать на серую бархатную кушетку и пушистый, цвета экрю ковер все особенности переданного мне во втором поколении комплекса неполноценности, — не хотелось. А кроме того, нужно было спешить на самолет.

Прискакав обратно в квартиру, я быстро упаковал свои разноцветные, прошитые кожей холщовые сумки и устремился в направлении Космодрома внутренних линий, известного также под именем аэропорта Нарита. Там, в киоске, я под воздействием внезапного импульса купил продававшуюся за безумную цену книгу Лафкадио Хёрна (в бумажной обложке). Называлась она «Квайдан». Подзаголовок — «Истории о необычном и их толкование». По случающемуся иногда невероятному стечению обстоятельств, была там и «Мудзина», в незаконном использовании которой я только что был косвенно обвинен доктором Ракетой. (Словарь сообщил, что «мудзина — способное к трансформации сверхъестественное существо». Ура! Теперь все понятно.)

Я прочитал рассказ в воздухе, потягивая имбирный эль и грызя каменисто-твердый арахис, временами поглядывая сквозь похожее на обувную коробку окно на дух захватывающую панораму космогонических облаков и яркого (как на картинах фовистов) заката. Фольклорная легенда, обработанная Хёрном, была так невероятно похожа на пережитое мной, что я весь покрылся мурашками и понял, почему доктор Ракстон сочла мой рассказ за невротическую фантазию.

Далее, не то приобщающая к таинственному солнечная корона, не то особое чувство познания, даруемое полетом так высоко над завесой клубящихся кучевых облаков, привели к тому, что в какой-то момент между кормежкой (кусок палтуса, свойства которого не описать) и фильмом (гангстерские нелепости, за которыми я наблюдал то включая, то выключая звук) меня посетило вдруг некое, несколько уровней пробивающее озарение. Я понял, что примерно с отрочества был озабочен вопросом величия, а точнее, тем, что небуду великим. Потом осознал, что мой англо-американский отец провел жизнь в том же бессмысленном беспокойстве, отчего и умер, когда мне было двенадцать, от изношенного сердца и прогоркшей печени, имея за спиной деятельность, подчеркнуто далекую от науки, хотя и не лишенную успеха, связанную с производством пластинок и охватывавшую Лос-Анджелес, Лондон и Токио. И наконец на следующем уровне понял, что мой стопроцентно английский дед, если вспомнить написанное о нем, ни минуты не волновался, будет ли он богат, почитаем и знаменит. Он просто следовал своим странноватым пристрастиям и в результате получил все поименованное выше, приобретая и создавая гораздо больше, чем теряя. И все-таки перед тем, как заснуть, подтянув колени к подбородку и оказавшись в позе фигур, найденных при раскопках в Помпеях, я понял, что хоть и сумел разглядеть под покровом ночи оттенки таинственно связанного и ирреального, но все так же понятия не имею, что делать со своей самой обыкновенной реальной жизнью.

Из дневника

И вот я на райском острове Сандоваль, расположенном как раз между Вануату и Токелау. Живу в уединенной хижине с тростниковой крышей и каждый день ныряю в морские глубины, сопровождаемый особой, которая будет писать текст к моим фотографиям. Особа эта — ихтиолог таитянско-ирландского происхождения, по ее собственному определению, «поклонница головастиков» и, кроме того, привлекательнейшая из женщин, каких я когда-либо видел (не удивляюсь теперь, что, глядя на таитянок, Гоген слегка повредился в уме). Золотистый прет ее кожи, блеск волос, разрез глаз, изгиб рта, безупречность округлостей ее тела, бархат голоса, запах цветов, которые украшают ее даже во время сна — словом, все, связанное с ней, сводит меня с ума от страсти и нежности. Откуда я знаю, что украшает ее, когда она спит? Случайно проходя мимо, я заглянул к ней в окно: так что теперь мое имя — Томас Троув Третий, Подглядывающий.

Аромат источает уже само ее имя, эта кантата гласных: Те-а-ре (для вас — Теаре Теа'амана Фаолайн О'Флинн, д-р философии). К тому же она весела, умна и добра. Угощает меня поджаренными плодами хлебного дерева, снабдила москитной сеткой, а на прошлой неделе, когда я наступил на морского ежа, исчезла на миг за пальмой, а потом вышла, держа в руках лист, наполненный ее собственной нежно пахнущей теплой уриной и застенчиво объяснила, что это поможет вытянуть жало. Она все время поет: ее чудный голос исполняет то «Танцы при луне», то мадригал Монтеверди, а иногда, поздно вечером, в блеклого цвета блузе и длинной прозрачной юбке она танцует на берегу, как дриада или еще какая-нибудь сказочная дева.

Однажды я заметил, что она смотрит на меня мечтательно расширенными зрачками. По моим наблюдениям, такой взгляд бывает только у поэтов, сидящих на лаудануме и мечтающих о любви женщин. На вопрос, о чем она сейчас думает, она покраснела, как еще не созревший плод манго. Сегодня — великий прорыв. Она попросила меня зайти после ужина к ней в бунгало, чтобы прочесть статью, над которой она работает: «Образ морских коньков в мифологии». Надеюсь, что чтение завершится как минимум «танцами при луне».

Кстати, я начинаю думать, что мне лучше держаться в стороне от больших городов. Не потому что противно встречаться с разгуливающими по их улицам призраками, а потому что тротуары — это не родственная мне стихия. Сегодня утром вода была у поверхности царственно-синей, а в глубине зеленовато-малахитовой. Кораллы — в зените цветения — пестрели кружевными оборками, и мы с Теаре несколько часов плавали среди куполами вздымавшихся анемонов и похожих на полушария мозга коралловых пещер, исследуя круто изогнутые вибрирующие хайвэи и невидимые для глаза голубые дороги океанского дна. Человек, сказавший, что море — это пропитанная водой пустыня, бесконечно далек от истины. Наоборот, пустыни — это обессиленные океаны, а морские воды — величественные оазисы планеты.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: