— «Благословен Ты, Господь, Бог наш, Царь вселенной, по слову Которого наступает вечер. Он мудростью Своей открывает небесные врата, и по разумению Своему чередует времена, и располагает звезды по местам на своде небесном по воле Своей! Сотворивший день и ночь, убирает Он свет перед тьмой и тьму — перед светом…» — пел кантор, сын кантора.

Остальные тихо ему вторили.

Только юнец с едва пробившимся пушком на лице то и дело вскрикивал. Взмахивал руками. Потом впал в ступор.

Рыжий, бормоча молитву, не приближаясь к женщинам, знаками показывал, чтоб они ушли. Или по крайней мере, отошли от стола.

Старый Таг бегал за ним по зале.

— Оставьте, оставьте. Я их уведу. — Старый Таг подмигнул женщинам. — Идемте со мной.

Переплетчик Крамер делал знаки своей жене.

Жена Крамера встала, высокая, прямая, с гордо поднятой головой.

— Ну! Ну! Ну! — поторапливал рыжий.

— Идем, доню, — кивнула Крамерша дочке.

Жене Соловейчика пришлось разбудить младшую дочку. Три остальные послушно пошли за ней. Старшая, Ленка, вела двух малышек за руки.

— Пошевеливайтесь, дети мои, святое стадо! — уговаривал старый Таг хасидских жен. Те, стараясь держаться подальше от мужчин, толпились у стены возле самой кухонной двери. — Дети мои, бессчетные, как песчинки на морском берегу, чтоб вас только никто не сглазил.

Старый Таг вышел первым и отвел их в кухню.

— Тут и располагайтесь. Садитесь где кому нравится. Разбивайте лагерь где угодно и как угодно, а я сейчас схожу в коровник, Бог благословил меня коровником и всяческим добром, принесу соломы, постелю, как Господь повелел, на полу, и вы сможете прилечь. И, с Божьей помощью, спокойно отдохнете. Аминь. Одну ночь! Ничего не поделаешь! А грудные пускай лягут с матерями на кровать. — Железная кровать в углу была покрыта черным одеялом. Старый Таг подкрутил фитиль в висящей на стене лампе с круглым зеркальцем. Нагнулся и вытащил из-под кровати оплетенный проволокой конюшенный фонарь. Встряхнул. Забулькал керосин. Старый Таг снял закопченное стекло и зажег круглый фитиль.

Выходя, на минутку задержался в зале.

Хасиды раскачивались, шепча молитву. После громкого пения настала тишина.

Крамер, Апфельгрюн и Соловейчик тоже стояли лицом к востоку.

Один только Притш сидел за столом.

Старый Таг поставил фонарь на пол и подошел к владельцу концессии на торговлю табачными изделиями и лотерею.

— Не пристало так. Я-то уже раньше помолился. Вам молиться необязательно. Достаточно просто стоять. Зачем обижать других?

Притш ничего не ответил. Вздохнул и встал.

Сверху сбежала Лёлька в халатике, накинутом на ночную сорочку.

— Дедушка, маме плохо!

— Иди наверх. Я сейчас принесу капли. Не оставляй маму одну. Голова, наверно, болит? У нее всегда, когда не нужно, болит голова. Ну, иди уже, иди! — Старый Таг повернулся и пошел в спальную комнату. Медленно открыл дверь.

В нос ударил свечной дух.

Гершон и Бум сидели на кровати. Молча. Гершон поднял голову.

— Я уже хотел уйти, — сказал он и встал.

Старый Таг сердито махнул рукой, и Гершон сел обратно на кровать.

Капли были в ящике ночного столика, в темном пузатом пузырьке. Старый Таг поднес пузырек к трепещущим огонькам свечей, поглядел на свет и спрятал в карман.

— Я сейчас вернусь, — сказал Гершону, закрывая за собой дверь.

В сенях старый Таг поднял фонарь и посветил себе. Четвертая ступенька сломана. Провалилась сразу после смерти жены. Он так ее и не починил. Починит завтра. Завтра… Жену звали Хая. Хая значит «жизнь». Вообще-то, она сразу после рождения Эли начала хворать. Но сейчас надо починить ступеньку, чтобы не случилось новой беды. Свои уже знают каждую наизусть. Но столько новых людей, не приведи Бог, кто-нибудь сломает ногу. А освещать лестницу нельзя, свет, который просачивается из щелей, больше бросается в глаза. Сегодняшняя ночь самая опасная, Боже, укрой мой дом темнотой, или пускай, как в Египте, падет густая осязаемая тьма, чтобы ненавистники наши три дня и три ночи не могли нас увидеть. Святое стадо, ты не знаешь, сколь велика опасность. А тут вдобавок лежит она, лежит на земле. Я беру на себя этот дом смерти. Но завтра пятница. Когда ей сошьют смертное платье? Не дай Бог, не успеем до субботы! Смерть в субботу! Цадик молчит и молчит. «От молчания еще никто не уставал», — сказал раввин из Чорткова. Но молодые эти, точно расшалившиеся жеребята, будут петь, будут плясать. Старый Таг еще в сенях шепнул рыжему на ухо: у меня в доме смерть. Покойница лежит, еще не очищенная, предупреждаю! Как бы кто ненароком не осквернился. Рыжий причмокнул языком, остановился на секунду, потом шикнул: тихо, ша! — и показал на цадика, которого вел пекарь Вол. Старый Таг взял цадика под другой локоть. А ну как начнут петь, когда в соседней комнате лежит она? Хотя… если цадик ничего не имеет против, то я тоже. А казаков это может остановить. Когда они увидят поющих евреев, то на минуточку удивятся, и этой минутки будет достаточно, чтобы в них поостыла дурная кровь. «Бог мой, Ты скала моя, щит мой, спасение мое, на Тебя я уповаю». Еще только гусара этого мне не хватало. В штанах вон сколько, а мозги куриные. Не захотел спрятаться в подпол. Мамка, когда вошла в кухню, закрыла окно, чтобы цадиков сынок, упаси Бог, не простудился. Это значит, что гусар выскочил в открытое окно. Благодарение Богу, одной напастью меньше. А если его поймают? Гой гою плохого не сделает. Ну, заберут у него саблю, револьвер и все эти побрякушки. Без этого можно жить. Не надо было его впускать. Первый гнев — лучший гнев. А потом уже слишком поздно.

— Голова болит? — спросил он невестку.

Мина лежала в кровати — одно мокрое полотенце на лбу, другое на сердце.

— Ох! — простонала она.

Старый Таг отсчитал капли на кусочек сахара. Лёлька держала стакан с водой — запить.

— Так плохо, как сегодня, маме еще никогда не было. — Лёлька вытерла нос рукавом халатика. Глаза у нее были заплаканные.

— Дура ты, — пробормотал старый Таг.

— Она права, — простонала невестка. — Нельзя без конца говорить «дура» Все у вас дуры.

— Хорошо. Завтра позову доктора. А где эта толстая, коротенькая? Разве ее здесь нет? Она же пошла наверх спать.

— Госпожа Вильф? — спросила Лёлька. — Заходила на минутку. Даже прилечь не захотела. Ждала только, пока господин Вильф уйдет. — Лёлька ухмыльнулась.

— Был уже тут Вильф, пару раз заходил ее искать, — слабым голосом сказала невестка старого Тага.

— Тебе лучше, Мина?

Она с трудом помотала головой.

— Сейчас будет лучше. Лежи спокойно. Лёлька еще раз даст тебе капли, но попозже, не сразу. Я должен отнести солому в кухню, потом снова зайду. Не бойся, у тебя ничего страшного.

— Солому? Зачем солома? — застонала Мина. — Боже! Боже! Представляю, какой завтра будет пол! Завтра пятница! Когда я успею что-нибудь приготовить к субботе?

— Явдоха отскребет, не беспокойся.

— Ох, эта Явдоха!

— Спи!

Старый Таг закрыл дверь. Перед сломанной четвертой ступенькой опять остановился. Постоял, прислушался. В зале все еще тихо читали «Восемнадцать благословений». На улице, слава Богу, тоже было тихо. Пусть только пройдет первая ночь! В Дубецко хоронили мертвых в двенадцать ночи. Казаки Хмельницкого изнасиловали всех женщин, а полгорода мужчин убили. Жители боялись днем выходить на улицу. Рассказ об этом пугал людей сотни лет! Бедная Ася, первая жертва! Я бы уже хотел видеть ее погребенной по всем законам и обычаям. Дед, да будет благословенна его память, ездил аж в Брацлав к правнуку Бешта, [37]а бабушка, мир ее праху, занималась корчмой. Тогда еще не стыдились говорить «корчма». Сейчас — только аустерия. Дед, когда у них умерла дочь, запретил жене плакать. Мертвый в душе смеется над теми, кто его оплакивает, как будто они ему говорят: хорошо бы тебе еще пожить на этом свете, познал бы больше страданий и вкусил больше горечи. Мы верим, что тот свет существует. А этот? Где он, этот свет? Ведь у нас здесь — сущий ад. Каково человеку висеть на волоске посреди моря, когда вокруг бушует ураган и волны до небес? А это наш мир. Сам Бог сокрушается, глядя на него, и говорит: зачем Я это сделал? Плачет теперь и бьет себя в грудь. И на это отведено шесть тысяч лет. Хаос продолжался две тысячи, наш мир простоит две тысячи, и от прихода Мессии до конца света тоже пройдет две тысячи лет. Один только хаос вон сколько длился! Что хорошего могло из этого получиться?! Человек в самом себе носит силки для греха: глаза и сердце — орудия искушения и зла. Зло есть подножье добра? Некоторые так говорят. Нет. Зло — низшая ступень добра? Нет. Если зерно плохое, то и колос плохой. Откуда человеку быть хорошим? Почему мир должен быть горьким лекарством? Бог — никудышный врач. Мог ведь дать людям сладкое лекарство. Чудеса — это заплатки, так святые пытались исправлять мир. Твой дырявый мир!

вернуться

37

Бешт, акроним от Баал-Шем-Тов (1700–1760), — основоположник хасидизма.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: