Очень рано обнаружилось различие между братом моим и нами — говоря о нас, я имею в виду семью в целом. Все мы были худыми, высокими, с врожденной горделивой осанкой и склонностью к элегантности. Все до единого: отец, который всегда был очень стройным, если не считать неизбежного для зрелых и преуспевающих мужчин живота, моя мать в юности, Нубар, обе мои бабушки, сестра и я сам, — мы были скроены почти по одному образцу. Как ни глупо звучит, в этом сказывался семейный дух. Но только не в моем брате. С раннего детства он отличался тучностью. И всегда обжирался, как свинья.

Кажется, я еще не говорил, что его звали Селим. Однако это имя стало первой причиной его озлобленности! Само по себе имя как имя. И даже наименее редкое из трех наших имен. Моего не носит ни один человек в мире. Прожив почти пятьдесят семь лет, я так и не привык к нему. Когда мне нужно представиться, я стараюсь его не произносить.

Вчера, когда мы встретились, сказал просто «Кетабдар», не так ли? Вы никогда не догадаетесь, каким именем наградил меня отец. Оссиан! Вот именно, Оссиан! «Непокорство», «Мятеж», «Непослушание». Слыханное ли дело, чтобы отец назвал своего сына «Непослушанием»? Когда я жил во Франции, то называл имя свое скороговоркой, и люди иногда поминали какого-то шотландского барда. Я же трусливо кивал, предпочитая не посвящать их в прихоти моего отца.

Но это к слову. Я просто хотел объяснить, что мое имя из числа тех, которые носить очень тяжело, и что имя моей сестры — Иффет, как у бабушки, — в Бейруте встречается столь же редко. Большинству слышалось «Ивет».

Верно, что между двумя войнами страна уже стала подмандатной французской территорией… В сущности, ее отдали под управление французов совсем недавно — и после четырехвекового османского владычества. Но внезапно все разучились понимать турецкий язык!

В общем, для нас, принадлежавших, несмотря ни на что, к османской династии, момент для обустройства в Ливане оказался, наверное, далеко не самым лучшим. Что вы хотите, это был не наш выбор — за нас его сделала История. Вместе с тем я не хочу показаться неблагодарным и несправедливым. Хотя жители Бейрута предпочитали говорить по-французски и вычеркнули из памяти турецкий, они ни единого раза не дали нам почувствовать, что присутствие наше нежелательно. Напротив, им льстило и одновременно их забавляло то, что вчерашние «оккупанты» словно вернулись к ним на правах приглашенных. Все без исключения — близкие и чужие — относились ко мне как к маленькому принцу. Никогда не возникало у меня мысли, что я должен скрывать свое происхождение — разве что из деликатности, дабы не внушать излишнего почтения…

Но я говорил о другом… Ах да, об имени моего брата Селима. Я уже сказал, что оно далеко не такое редкое, как мое. Это имя было даже весьма распространенным и считалось красивым. Однако, как вам известно, означает оно «уцелевший» или нечто подобное — и это было мучительным укором для мальчика, чье рождение стоило жизни матери.

По убеждению брата, его назвали так, чтобы он всю свою жизнь помнил, как умерла мать, и, возможно, даже в наказание за то, что он ее «убил»…

Отец мой подобного намерения не имел. Никоим образом! По его убеждению, с помощью этого имени можно было отметить единственное радостное событие, связанное со злосчастными родами, а именно то, что хотя бы ребенок «уцелел». Но вместе с тем крайне прискорбным является обычай навязывать детям имена, выражающие мнение родителей, их пристрастия и сиюминутные заботы, ведь имя должно быть — вы согласны? — белоснежно чистой страницей, на которой человек будет записывать в течение всей жизни то, что сумеет записать. И с моей точки зрения, мысль назвать так брата была пагубной. Но конечно же никто не хотел его наказать или унизить. Кстати, поначалу отец строил в высшей степени честолюбивые планы как в отношении меня, так и Селима…

Мой брат сделал все, чтобы их разрушить. Он скверно учился, совершал хулиганские выходки по отношению к нашим преподавателям, а ведь это были прекрасные люди — не все, конечно, но большая их часть. И, как я уже сказал, он постоянно обжирался — словно мстил за себя. И это еще не самое худшее.

Например, в двенадцать лет он украл две великолепные, украшенные миниатюрами рукописи XVII века, которые отнес букинистам, — и сделал так, чтобы подозрение пало на сына садовника. Когда истина раскрылась, отец испытал чувство унижения — впервые в жизни он поднял руку на одного из своих детей, выпоров ремнем зверски, до крови. Он даже поклялся, что выгонит Селима из дома, отдав его комнату сыну садовника в качестве возмещения за ущерб, — но этот мальчик и его родители благоразумно отказались. Оставив младшего сына в доме, отец в конечном счете изгнал его из своих грез о будущем. Быть может, он считал, что это будет Селиму наказанием, — на самом деле это стало для него избавлением.

Но, увы, не для меня. Отныне все отцовские мечты покоились только на моих плечах.

И какие мечты! Пожелай я изобразить их в несколько карикатурном виде, то сказал бы, что он грезил о мире, где будут существовать одни лишь изысканно-любезные, безупречно одетые и невероятно великодушные мужчины, склоняющиеся в низком поклоне перед дамами, отбрасывающие пренебрежительным жестом все расовые, языковые и религиозные различия, питающие детскую страсть к фотографии, авиации, радиоприемникам и кинематографу.

Воспринимайте это как нервную усмешку. Или постыдную издевку. Ведь я тоже мечтал об этом — верил, что двадцатому веку суждено продолжить все самые благородные начинания девятнадцатого столетия. И если бы мне удалось сохранить до сегодняшнего дня мужество мечтать, я бы стал мечтать снова. В этом мы похожи… как отец и сын, уж простите мне подобную банальность. Но я следовал за ним только до определенного момента и останавливался, когда он начинал говорить, что мир нуждается в людях исключительных, призванных пробудить его и начертать ему путь, — в революционерах, которые опирались бы на Восток, устремляя взор на Запад.

А его собственный взор был устремлен на меня. Я обязан был понять, что являюсь тем самым посланцем Провидения, от которого все ожидают чудес.

Иногда они с Нубаром принимались за меня на пару. Двое наивных стариков — неизлечимо наивных. Ты будешь великим революционером, сынок! Ты изменишь лик мира, сынок! Под их давящим взглядом я испытывал лишь одно желание — бежать. Сменить имя, сменить воздух. Как объяснить им, что эта любовь ко мне, эта чрезмерная вера, это полученное авансом обожание пугают меня и парализуют мою волю? Как объяснить, что у меня могут быть совсем другие планы на будущее? Которые были не менее великодушными и благородными, поверьте. Я тоже хотел изменить мир, но только на свой манер. Хотя отец упорно заставлял меня читать биографии завоевателей и великих революционеров — от Александра и Цезаря до Наполеона, Сунь Ятсена и Ленина, не забывая и нашего предка Баязида Молниеносного, — мои собственные герои носили другие имена: Пастер, Фрейд, Павлов и, прежде всего, Шарко…

Впрочем, я всего лишь возвращался к занятиям моего деда с отцовской стороны, ведь он был врач, не так ли, да к тому же и невропатолог, как Шарко, с которым, как мне рассказывали, однажды встретился во время путешествия в Швейцарию. В детстве мне приходилось постоянно сталкиваться с безумной бабушкой, что, несомненно, обострило мой интерес к психиатрии и неврологии.

Я бы сказал, что сделал свой выбор примерно в возрасте двенадцати лет. Это было нечто вроде договора с самим собой, который я заново скреплял печатью каждую ночь, в темноте спальни: я стану врачом! И каждый раз, когда отец заговаривал со мной о своих честолюбивых планах, я хранил молчание, ничем не выдавая своих истинных чувств, но про себя яростно повторял: я стану врачом! Не буду я ни завоевателем, ни революционным вождем — я стану врачом! Колебания вызывала у меня только конечная цель: какое поприще выбрать, завершив изучение вожделенной науки. Порой я видел себя практикующим врачом или даже бескорыстным филантропом в африканской глубинке, подобно доктору Швейцеру; порой, напротив, лабораторным исследователем, экспериментатором, склонившимся над микроскопом.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: