Девчонки крутили две веревки ритмично, навстречу друг другу, а мы с Шурочкой ловко впрыгивали по очереди. В этом деле сноровка достигала виртуозности, почти такой же, как сейчас катание на роликах.
Места во дворах, где подростки крутили веревку, всегда считались тусовочными: мальчишки лихо подкатывали на велосипедах, резко притормаживая, девчонки притворно подвизгивали, по-лягушачьи растопырив ноги, малышня рядом перепрыгивала клетки классиков. Все это начиналось, когда первые лучики солнца заглядывали в московские дворы.
Поэтому мы с Шуркой всегда ждали весны. Как нам казалось, вместе с ней приходило что-то романтическое, таинственное. Неясные очертания какого-то девичьего счастья, вычитанного в романах, которые от нас тщательно прятали родители. Открытки с Анастасией Вертинской, сыгравшей Ассоль в «Алых парусах», висели над нашими кроватями.
Библиотекарша на мою просьбу дать что-нибудь почитать про любовь из западной литературы строго посмотрела через очки и подозрительно спросила, кто меня подучил. Теперь Драйзера и Хемингуэйя проходят в школе.
Итак, первые появившиеся проталины и мелом начерченные классики на асфальте извещали о том, что старое ненавистное пальтецо можно будет сменить на единственную юбчонку из английского ситца, которую мама под мои обещания не дразнить ею учителей сшила мне на ножном «Зингере».
Во дворах распускалась душистая сирень, в лесах «ландыши, ландыши, светлого мая привет», и Шурка давала мне поносить гэдээровскую кофту, которую ей привез из командировки отец. Она очень подходила к моей стиляжной юбке, за что меня дразнил брат-пионер и осуждающе качали головами вслед учителя.
На собраниях в школе нас с Шуркой всегда ругали, хотя мы были круглые отличницы. Ругали за не поймешь что, а точнее, за всё — за поведение, за «лодочки», которые стоили целых тринадцать рэ (какой разврат!), за капроновые чулки со швом, белые банты в косичках. Да-да, за белые банты. Потому что полагались черные или коричневые. Завуч, огромная грузная женщина, поймав меня на перемене, сделала запись в дневнике и долго выговаривала за стремление выделиться. Крепко вцепившись мне в руку, она строго обещала проверить завтра мой внешний вид и долго не отпускала от себя. А я, все же вывернувшись, убежала в туалет, где застала расстроенную Шурку. Она стояла перед зеркалом и приклеивала бровь.
— Ты что, спятила? — осудила я, всматриваясь через плечо в ее отражение в ржавом зеркале. — Чем это ты?
Белобрысый кусочек от брови никак не хотел прилепляться назад и наконец, не выдержав Шуркиного натиска, рассыпался в прах.
— Ножницами, — простодушно пояснила закадычная подружка. — Вот хотела приклеить. — Она опустила глаза в пол, где кусочки от ее без того невидимых бровей превратились в пыль. — А то Марья заметит, и опять начнется…
— Мама щипчиками выдергивает, — поучительно заметила я, — а ты ножницами.
— У меня не было щипчиков, — развела руками Шурка. И, потрогав облысевшую бровь, вздохнула: — Очень заметно?
— Не, — соврала я, чтобы не расстраивать подругу, — если специально не присматриваться. — Вдруг меня осенило. — А ножницы у тебя с собой?
— Отрезать вторую? — ужаснулась Шурка.
— Нет, приклеить волосы от косички, — умно придумала я.
— А… — порадовалась Шурка.
— Что это вы тут делаете? — В туалет влетела староста Лариса.
— Ничего, — испугалась Шурочка, усиленно отворачивая от нее лицо.
Я знала, что ей очень хотелось понравиться Петьке. Отличаясь завидной внешностью и не по годам развитым телом, Петя был отпетым двоечником и второгодником, а Шуре, как круглой отличнице, поручено было его подтянуть. Она доподтягивалась до того, что потеряла сон, и разрешила себя поцеловать на виду у всего класса. Петя просто поспорил об этом с дружками и выиграл спор. Шурка чуть не утопилась в Москве-реке около метромоста в Лужниках, который только построили. Мы часто ходили туда гулять.
Эскалатор недалеко от трамплина был местом свиданий. Тепло зимой, безлюдно летом. Ручейки, садовники, вся эта наша незавидная юность — милые невинные игры по сравнению с теми, в какие теперь играет моя дочь.
— Не хочу слушать, как ты ходила в лаптях, — кричит она мне через двери ванной комнаты, принимая душ после работы.
В прихожей валяется новая, насквозь промокшая от дождя дубленка.
— Почищу. Одежда для меня — а не я для нее.
«Она права, — думаю я, — если есть деньги». Я никак не могу привыкнуть к тому, что они у нее есть. Столько, чтобы купить дубленку, даже шубу, чтобы пригласить подругу на обед в приличный ресторан, чтобы дарить мне цветы. У меня этого не было, поэтому я экономлю на всем, донашиваю за ней практически новую одежду, старательно чищу ее обувь, чтобы она выглядела поновее и Александре не захотелось ее выбросить.
Фирма, в которой работает дочь, платит ей деньги, чтобы она могла «достойно существовать» — это ее слова. Но за это требует полной самоотдачи. Вот и сегодня, вместо того чтобы считать звезды на небе со своим возлюбленным, моя девочка просидела у компьютера целую ночь. Вообще-то, она молодец.
Но я все равно ворчу, ворчу, что она в такси опять потеряла перчатки, что в дождливую зиму можно вместо дубленки и плащ на синтепоне надеть.
— Это тот, что я носила в прошлом году?! — возмущается дочь.
— А что, в прошлом году была другая мода? — не отступаю я.
— Не в этом дело, он просто уже выглядит поношенным, тебе этого не понять, — старается задеть меня Александра.
Муж, уставший от наших разборок, умоляюще выглядывает в прихожую. На самом деле я ругаю дочь для порядка. Она знает, что ей нужно в жизни. Учится не для отметок, как делали мы с Шурочкой. Зубрили вперемежку: квадратно-гнездовой способ посадки картофеля, съезды партии, идеологизированный английский, про борьбу американских трудящихся с загнивающим капитализмом — все подряд, лишь бы пятерки в дневнике. А назавтра ничего не помнили.
В результате мы стали папуасами на острове Невезения. Картошка, посаженная по-мичурински, сдобренная парами тройного одеколона, сгнивала на полях, не добравшись до закромов родины, потому что неожиданно наступали весна, лето, осень, а вместе с ними — непогода: половодье, засуха или первые морозы.
Сейчас учатся по-другому, для себя, серьезно, чтобы пригодилось в жизни. Картошку теперь покупают за границей, а бабка Нюра, что живет в деревне, неподалеку от нашего садового участка, сидя на завалинке возле своего полуразвалившегося дома, продает из ведра бананы (кстати, молодая картошка стоит дороже).
Зато по-английски теперь научились понимать все. Та же бабка, подойдя однажды к сельскому магазину, где написано «Shop» и где продается хозяйственное мыло вместе со сникерсами и пепси-колой, увидев табличку с надписью «Closet» недовольно кричит:
— Опять Глашка в банк умчалась!
— А что там, в банке-то? — также громко вопрошает ее соседка, которая к этому шопу перебраться не может: последнее бревнышко, что через огромную лужу было проложено, сгнило и плюхнулось в непролазную грязь.
— А ей ипотечный кредит дают, — шамкает беззубым ртом бабка Нюра, проявляя необыкновенные знания в экономических терминах.
— Это подо что такое ей дают? — не уступая бабке в эрудиции, вопрошает соседка. — Я вот телочек хотела купить, аж до губернатора дошла, а он мне: «Ипотека… ипотека, научились, — говорит. — А подо что тебе ипотеку-то, под избу дырявую?» — Так и не дал.
— А ей не за просто так, — объясняет бабка Нюра, — она в партию записалась.
— В какую еще партию? — встрепенулась соседка.
— К Жириновскому. Тот ей кредит и пообещал устроить.
— А-а, — на минуту задумалась соседка. — А ей зачем, не знаешь, кредит-то этот?
— Зачем-зачем, акции магазина скупить хочет.
— Все? — удивилась соседка, будто это был не развалившийся сарай на бездорожье, а супермаркет в центре города.
— Конечно, все. Хозяйкой намылилась стать.
— Спекулянтка проклятая! — ругает предприимчивую продавщицу соседка. — Вон в Москву ездит, там по дешевке товар скупает, а нам втридорога продает. Каждый бы так смог.