Например, фотографии на каминной полке. Люди, выросшие рядом с этими вещами, давно уже разъехались, чтобы коллекционировать свои вещи. А мой отец сейчас коллекционирует вдовушек-соседок, они находят его просто очаровательным и позволяют ему класть руку им на бедро — не слишком высоко, конечно, так, дружеское прикосновение, пока он сидит у них на кухнях перед тарелкой супа или чашкой чая и рассказывает им историю своей жизни, а еще краем глаза наблюдает за их дочерью, которая в саду позади дома, встав на цыпочки, развешивает белье. Кое-что не меняется вовсе. Старый плут. Он всю жизнь охотился за хорошенькими молодыми женщинами. Пожалуй, это единственное, что нас с ним объединяет.
Вчера на вокзале я купила этот блокнот, а сегодня утром втащила сюда складной стол по приставной лестнице, что оказалось почти подвигом. Но здесь. Этот чердак — неплохая находка. Здесь прохладно, стены не обклеены обоями, я уверена, что тут, наверху, никто никогда не жил. Складское пространство, совершенно пустое: грубоватые стены, служащие еще и скатом крыши, — голые, дощатые. Частички пыли кружатся на свету и повисают в воздухе, и звук, с каким моя рука движется по столу, да еще звук моего собственного дыхания. Тишина и покой, хотя мне слышен гомон птиц и шум машин «скорой помощи», они въезжают и выезжают с территории больницы, стоящей по ту сторону дороги, с дымящейся башенкой трубы. Те же горы на заднем плане, застроенные домами, которых в помине не было в прошлый мой приезд домой. Когда я высовываюсь из окошка и гляжу прямо вниз, то мне видны освещенные солнцем сараи, тыльные садики чужих домов, бледный прямоугольник лужайки, принадлежащий этому дому, — такой маленький, словно его выстирали, и он съежился, — а на нем — старые розовые кусты с сердцевидными корнями, торчащими из-под земли. В саду этого нового дома нет ни одного дерева.
Понедельник, 6 апреля 1987. Дорогой дневник. На самом деле, никакой это будет не дневник, дневник — совсем неподходящее слово. Я всегда с подозрением относилась к дневникам — с тех пор, как украла дневники Эми и прочла их на крыше. Эми, mon ame [13], моя цель, моя подруга Эми. Как больно было читать ее изложение событий. Нет, дневники — это глупость. Дневники лгут обо всем. Дневники — это сплошное самопотакание.
Но, как-никак, мы живем в эпоху самопотакания, и в кои-то веки я тоже хочу урвать себе кусочек. А еще, если запишешь что-нибудь, оно от тебя отстает. Я же так долго носила все это в себе, что оно успело зажить какой-то собственной жизнью, и я чувствую, как оно бьется изнутри о мои ребра, питается мною, высасывает все лучшие соки из моей пищи, отбирает кальций у моих зубов. Я хочу избавиться от всего этого.
И какая бы история у меня получилась! Какая красивая, какая романтическая, какая страстная история! История не для здешних краев, не для Шотландии с ее маленькими городками, — ни тогда, ни сейчас, никогда, только не для благопристойной, честной столицы горной Шотландии, где, когда я еще училась в школе, в газетах и в местных советах разгорелся некрасивый скандал из-за того, что кто-то счел изучение драмы в школьной программе происками дьявола. Земля моей души, где я росла, — горная Шотландия! Где Браганский Провидец, древний могущественный волшебник с гор, предсказал однажды, что если через реку Несс будет переброшено чересчур много мостов или что если в стране будет слишком много женщин, наделенных властью, то это приведет к страшному и ужасному бедствию. Я прочла в одной книге, что работы по возведению пятого моста прекратились, когда пришло известие о вторжении Гитлера в Польшу. Выходит, Вторая мировая война началась из-за того, что какой-то народ на севере Шотландии вздумал построить лишний мост?
Жаль, никто не вспомнил о тех предупреждениях до того, как заново перевыбрали Тэтчер. Бедный старый
Провидец, он предвидел черный ливень, овец, кровопролитие в Каллодене, и подумать только, не успел он объявить о низвержении всего лишь за два правительственных срока государства «всеобщего благосостояния», для сотворения коего понадобились две мировых войны, — как его самого казнили, сбросив с горы в заколоченной, обмазанной дегтем и подожженной бочке, которую велела скатить вниз жена его покровителя. Он сам был повинен в этом: ему хватило глупости рассказать ей о том, что он увидел сквозь дырочку в своем магическом камне, — о том, что муж изменяет ей с любовницей. Но, разумеется, он успел отомстить, прокляв перед смертью весь ее знатный род, и все ее потомки рождались слабоумными либо гибли при столкновениях экипажей или от падения с лошади.
Но правда чревата самыми ужасными последствиями, наверное, из этого можно извлечь хороший пресвитерианский урок. Вообразите скандал, вообразите позор, вообразите хаос, который мы обрушили на мир — мы, две девчонки, разгуливавшие по улицам красивого и благопристойного горношотландского городка, где насвистывающая женщина показалась бы столь же диким зрелищем, что каркающая курица. Впрочем, мало кто держал тогда кур, разве что немногочисленные англичане, которые приехали сюда, чтобы вернуться к жизни на природе. Надо сказать, что речь идет о временах совсем недавних.
Если бы мы, да, если бы мы выказывали свои чувства так открыто, так откровенно, так нараспашку, в том зрело-юном возрасте, в каком мы пребывали, то скоро — слишком скоро — кто-нибудь непременно заметил бы это, и тогда все бы узнали, что девчонка Маккарти — ну, вы понимаете, чуть-чуть того, из этих.И мало-помалу — в зависимости от смелости нашего поведения — мой отец, выходя на улицу, уже ловил бы на себе странные взгляды и получал бы меньше заказов, моим братьям доставались бы насмешки, хитрые намеки и, быть может, даже угрозы в пабах, а моя мать ворочалась бы в могиле с головокружительной скоростью, и мне, возможно, оказалось бы сложнее раздобыть летнюю работу — в нашу либеральную эпоху, в нашем маленьком городке.
Как бы то ни было, я всегда знала, каковы правила игры, это знание было врожденным. Я каким-то образом усвоила их еше до того, как узнала, что означает это слово — это тихое, беззвучным шепотом произносимое слово, которое какой-то добрый, всезнающий анонимный провидец накорябал, будто шрам, в школе на моей ученической папке, когда мне было лет одиннадцать или двенадцать; я вытащила свою папку из стопки, и это слово отпечаталось, словно клеймо, у меня в голове. Это слово обрело смысл много позже, когда мне хотелось обжечь себе пальцы, хотелось прожигать сердца других девушек — а не мальчиков, как следовало бы; и вот тогда я чтила этикет маленького города. Я решила чтить его, по крайней мере, до тех пор, пока не выберусь отсюда. Неудивительно, что меня так ошеломила Эми, которая неожиданно ворвалась в мое лето, пахнувшее сливой-ренклодом, и открыла мне то, к чему по-настояшему следует стремиться. Моя истинная Ате, душа моя.
Нет, я не знала тогда, что такое слива-ренклод. Я не пробовала таких слив, почти не пробовала летних фруктов, пока не уехала из Шотландии далеко, далеко на юг, в край летних плодов, где с ними делали пудинги, где на полках супермаркетов круглый год красовались тропические фрукты, клубника и сатсума, а уличные базары были дешевы, изобильны и даже зимой заполнены фруктами. Но и в те годы, здесь, когда все то, что я ощущала, еще находилось под замком, таилось во тьме и вызревало, я уже понимала, что мне нравятся девочки. Мальчики мне тоже нравились, но девочки, безусловно, нравились мне гораздо больше. В то лето, когда я встретила Эми, я была сильно влюблена в американку, которая появилась в нашей школе в прошлом январе. Теперь, вспоминая об этом, я понимаю, что влюбилась в американку в тот год, когда любовь впервые нанесла мне удар под дых своим могучим, крепко сжатым кулаком, и поздно ночью, лежа в одиночестве в постели, я осознала, чтб бывает, если послушаться первых позывов телесного любопытства.
Я запаздывала с развитием. Мне было пятнадцать лет. Помню, тогда я как раз стала интересоваться, какой же была моя мать; не дивиться — примитивно, без лишних вопросов, с верой в ангела-хранителя, — как привыкла делать с раннего детства, но гадать с пытливостью, заставлявшей меня часами вглядываться в ее поблекшие цветные фотографии, просвечивая их в свете настольной лампы с силой ста ватт, и выискивать там то, чего, быть может, не замечала раньше. Кое-что я знала хорошо. Сама она приехала из Бостона, но ее родители были ирландцами. Потому-то она и назвала меня ирландским именем — слишком любила Ирландию. Мы ездили туда всей семьей за год до ее смерти. Есть фотография, где она держит меня на коленях, мы сидим на Джайентс-Козуэй [14]. На платье с узором из вишенок на кайме и с двумя красными помпонами, похожими на вишни, на ленточке вокруг шеи. На маме — легкие голубые брюки с лямками, пропущенными в туфли, белая водолазка и очки, какие носили в шестидесятые годы, а небо у нас над головами голубое, исполосованное белыми облаками. Джайентс-Козуэй — это куча больших плоских камней, которые гигант Финн набросал здесь, пытаясь проложить дорогу через море. На снимке мы обе глядим куда-то влево, а на что именно глядим — это я и пытаюсь понять, держа фотографию у самой лампочки.