Она терпеть не могла, когда я читаю. Она выбивала книги у меня из рук, так что они разлетались по комнате. Как-то она взяла зажигалку и подожгла нижний край книги, которую я читала. Однажды я улеглась спать, раскрыла книжку, лежавшую возле моей кровати, и обнаружила, что Донна сплошь искалякала фломастером поля страниц на том месте, где книга была открыта: она много раз написала там свое имя. Когда же я дочитала почти до конца, то оказалось, что она, вдобавок, выдрала последние страницы. Я подняла крик. Это показалось ей забавным. Ей всегда казалось забавным, когда я рассуждаю и «распространяюсь», как она выражалась, о страхе аварии в атомном реакторе в США, она говорила, что я делаюсь такой занудой, все талдычу и талдычу об одном до посинения. Меня это преследовало, как кошмар. Она говорила, что это мой конек — умничать, рассуждая о том, что происходит на расстоянии миллионов миль отсюда и, главное, совсем ее не касается.
Сейчас она — помощник ветеринара. Вышла замуж, за кого — не знаю. Донна среди запахов дезинфекции — наверное, осторожно выбривает брюхо обморочной кошке, медленно подносит шприц к голове перепуганной, терпеливой собаки, склоняется над ребенком со скребущимся животным в продырявленной картонной коробке, объясняет, как толочь таблетки. Может быть, это даже ее собственный ребенок. Худая и озорная, она приближается ко мне, ее хорошенький чувственный рот — само лукавство и грех, она ничего не боится, испытывает меня так же смело, как я — ее, даже смелее. Доходим до крайней точки, и еще дальше. Дразним друг друга в тесных объятьях, дразним мальчишками, с которыми будто бы гуляем, он не чета тебе, он делает это лучше — в любой день недели или месяца или года, и теребим друг друга, ее носовое дыхание щекочет мне ухо — слизистый звук первой любви. Я бы вмиг узнала это дыхание.
Как тогда, когда мы отправились в поход и поставили палатку неподалеку от Авиморской дороги, и хоть было лето, из-за холода нам пришлось залезть в один спальный мешок, чтобы согреться. Я проснулась от холода среди ночи и увидела, что Донна высунула голову сквозь дверь палатки; она услышала, как я зашевелилась, и жестом велела мне молчать, поманила, чтобы я тоже выглянула наружу. Вначале я ничего не могла разглядеть, но потом различила в темноте каких-то животных. Олени — всюду вокруг паслись олени, они нюхали траву, нюхали воздух, один прямо рядом с нами медленно жевал челюстями, влажно блестел его спокойный черный глаз. Донна — у нее была сенная лихорадка — кашлянула, не смогла удержаться, и в один миг все олени, будто птицы, умчались в разные стороны. Утром я мылась в реке, светило солнце, но вода была ледяная, у меня от холода даже дыхание перехватило, помню, создалось такое ощущение, будто я впервые в жизни чувствую холод, я напевала и брызгалась, надо мной всюду щебетали птицы, я смотрела на листья, которые колыхались надо мной в солнечном свете, а потом стала швырять в воду камешки и палочки, и плеск и холод возвращались ко мне, я кружилась на месте, поднимая огромные валуны и забрасывая их как можно дальше, стоя по бедра в воде, поднимала над своей головой и вокруг себя бури из прозрачной воды, а Донна, стоявшая позади, на берегу, смеялась надо мной и кричала: да ты рехнулась, Эш, совсем рехнулась на фиг, дура!
Но была та последняя весна, такая холодная, что цветы очень долго не распускались; а крокусы, когда все-таки распустились, сразу померзли или зачахли. На нашей обуви оставались белые разводы от сырости и соли на дорогах. Мы шли сквозь морозный туман вдоль канала к запруде, тропа едва виднелась только под ногами и чуть впереди, и мы не различали, куда идем и где были только что, а Донна находилась в плохом и молчаливом настроении, она шагала впереди меня, засунув руки в карманы, сгорбив плечи, будто вдребезги пьяная. Я хотела помочь ей, я еще что-то говорила, есть только ты и я, больше никого, ну понимаешь, он мне нравится, и знаю, что тебе нравится Иэн и все такое, но для меня по-настоящему важна лишь ты, понимаешь, и тут она остановилась, поглядела на меня белыми от злости глазами, потом отвернулась, а через секунду опять обернулась и ударила меня изо всей силы по лбу и по глазу, она кричала, ты рехнулась, ты совсем на хрен рехнулась, думаешь, тебе весь мир что-то должен, у тебя крыша поехала, да на что ты надеешься, дура долбаная, хрен тебе, и заткнись, заткнись! Я обмерла, так и застыла на месте, а потом вдруг все завертелось, и я тоже ее ударила — стукнула кулаком по руке, которой она снова собиралась мне вмазать. Я ударила ее так сильно, что мышцы кисти и запястья у нее онемели, ей пришлось обратиться в травмопункт, чтобы проверить, все ли цело. Мы вместе поехали в больницу на автобусе, сидели рядышком на втором этаже, ее здоровая теплая рука грелась в моей руке внутри рукава куртки. Потом за Донной приехала мать. Донна сказала ей, что поскользнулась на льду и приземлилась на руку. А я — что мне случайно заехали по лицу на физкультуре бадминтонной ракеткой.
Я не захотела, чтобы меня подвозили, пошла домой одна по темным улицам. Отец был дома — впервые за три дня. Он сидел в гостиной, развалившись в кресле перед включенным телевизором, но с выключенным светом. Господи Боже, воскликнул он, когда зашел в кухню. Что это у тебя с глазом? Он коснулся моей головы, и я поморщилась.
Меня ударили. Меня ударили, сказала я.
Он сел, продолжая осматривать мое лицо. Надеюсь, ты хорошенько дала ему сдачи, проговорил он.
Ей, поправила я его. Да, я дала сдачи. Но не горжусь этим.
Что ж, и на том спасибо, сказал отец.
Я поймала его озабоченный взгляд и рассмеялась. Ты про что, поинтересовалась я, — про то, что я дала сдачи или что я не горжусь этим поступком?
Он тоже рассмеялся. И про то, и про другое, ответил он. Чего бы тебе хотелось к чаю, Эш? Я могу принести чего-нибудь из китайского ресторана.
Отличная идея, сказала я.
Мне почему-то стало лучше. Я пошла взглянуть на себя в зеркало. Вот красота — такой красивый синяк она мне поставила. Я потрогала его, очень довольная, и поморщилась от собственного прикосновения.
Донна довольно долгое время ходила с перебинтованной рукой, у меня синяк под глазом держался почти неделю, и в следующий раз, когда нам представился случай переспать друг с другом, мы обе оказались просто потрясены тем, насколько это хорошо — лучше, чем когда-либо прежде. Я еле сдерживала крик. Потом я обнаружила у себя на руке следы собственных зубов.
Пришла весна, и уже приближалось лето, вскоре должна была явиться осень, а за ней — зима, и тогда все холмы снова побелеют. Я сидела на подоконнике и смотрела в окно. Всякая назойливость пропала. Кончики веток утратили остроконечные набухшие почки, покрылись первыми листочками нынешнего года. Таков миропорядок — я наблюдала за тем, как все становится на свои места. Я знала это.
Я швырнула книжку в другой конец комнаты и нахмурилась, посмотрев в зеркало. Потом, вытянув руки по швам, застыла, разглядывая саму себя. Навязчивые возможности. Я покачала головой. Что-то от меня ускользает. Я не могла понять, чтб именно, как мне добраться до истины. Что-то проскальзывало мимо, едва ощутимо, словно некий смутный призрак спускался по лестнице, едва ее касаясь, и выходил через запертую дверь, до свиданья. С того самого дня, когда мы подрались в тумане, что-то не оставляло меня в покое, что - то или кто-то как будто все время следовал за мной по пятам, куда бы я ни отправилась, что бы я ни делала, или оно шло впереди меня — и пародировало мои телодвижения еще до того, как я сама их совершала. Я села на кровать по-турецки. На меня смотрело дитя с дерзкими глазами. Девчонка, сидевшая на высокой стене, покачивая ногами, ждала, когда я велю ей спрыгнуть, и на лице у нее — презрение: конечно, она приземлится на ноги, чего же еще я жду? Девчонка, чьи глаза показались над той книжкой, которую я зашвырнула в стенку: она была тут всего две минуты назад — и вот уже ее нет, растаяла. Та, другая, сидящая по-турец - ки по другую сторону зеркала, молчаливая, хмурая, она ждет, когда я скажу ей что-нибудь — что угодно. Все портретные сходства. Иногда, когда я оставалась дома одна и было позднее время, — этого я боялась больше всего — они приходили и садились ко мне на краешек кровати, те мои «я», что еще не имели ни лиц, ни форм, их глаза оставались в ловушке, запечатанными внутри кожи, и вместо ртов у них были маленькие черные крестики, как два стежка, один поверх другого.