Я сползла вниз и села в ногах Маргарет Этель Инкстер. Миниатюрная, темноволосая, в тяжелых викторианских нарядах, во всех этих твидовых складках, в юбках и шалях. Наверное, она жила припеваючи, выйдя замуж за купца, торговавшего шерстью, или овцами, или привозными товарами в лавке. Милая улыбка — такой я воображала ее, когда мне было лет четырнадцать. Можно представить, что морщинки вокруг губ Маргарет Этель Инкстер не только от возраста, но и от улыбки, а еще, наверное, она любила раздавать конфеты из банки бедным детишкам, игравшим возле ее магазина, — если те обещали читать молитвы. Нет, лучше не надо про молитвы, пускай она будет женщиной с передовыми взглядами. Вот она у реки, вместе с другими женщинами лупит мокрым бельем о камни. Скатывает куски газеты в жгуты для разведения костра, смотрит на кусок бумаги в своей руке — там изображение корабля, реклама кораблей на западе, идущих в Америку, задумывается о людях — таких еще можно увидеть в городе, уставших от ходьбы и от пустоты в желудке. Когда она сама была маленькой, то гоняла обруч палкой, и он скакал по берегу реки, а дедушка рассказывал ей предания о древнем языке, о людях, которых выкуривали из домов, и дым на склоне холма виднелся на много миль вокруг, и кое-кто из тех людей вырезал свои имена на оконном стекле, когда, оставшись бездомными среди снегов, они укрылись в церкви. А еще он водил ее смотреть на баржи, выстроившиеся вдоль нового канала, и в очередной раз рассказывал ей, что будучи мальчишкой, видел, как сорок лет назад рыли этот канал.
Кто знает, какой была на самом деле эта женщина? Скорее всего, совсем не такой, как я нафантазировала. Я сидела на ее могиле и решила, что, пожалуй, не буду разыскивать останки моей матери в Бостоне, или останки ее родителей, о которых мне ничего не известно. Уже нет смысла. Вот покойница улыбается на черно - белом снимке, еще очень юная девушка, моложе, чем я сейчас, она сидит в траве в летнем платье из набивного ситца, расправив юбку вокруг колен и подавшись вперед, в сторону фотографа, так что оказывается ровно в центре снимка, как будто нарочно вот так аккуратно изогнулась, чтобы уместиться в заданный квадрат. Если присмотреться внимательнее, замечаешь, что узор на ее платье — африканский, с диковинными зверями, птицами и цветами; тут и газель, и чванный павлин, и дерево, усыпанное плодами, — все эти картинки выстроились вдоль ее тела. Улыбка в одинокий летний день — и миг остановлен. На лице застыли свет и тень.
Это лучше, чем какое-нибудь имя на квадратной латунной табличке в неведомом мне городе. А кости Маргарет Этель Инкстер, ее скромно выгороженное место в пространстве, прекрасно сгодятся для соборования перед смертью; так я думала в четырнадцать лет, когда выбора не было, и так я думала сейчас, поднявшись с холодного гранита и пробираясь между старыми, едва обозначенными могилами, надеясь, что ни на кого не наступаю, поднимаясь туда, откуда открывается самый лучший вид. Но смотреть было особенно не на что. Вдали, на Крайг-Файдриге, между деревьями мелькали машины, проезжали велосипедисты, крошечные людишки выгуливали собак вдоль канала, собаки забегали вперед, останавливались, чтобы обнюхаться и покружить друг вокруг друга, задрав хвосты, и мчались обратно к хозяевам.
На солнце было даже жарко. Тепло — но скоро теплу придет конец. Солнечные лучи падали сквозь голые ветви на округлый мшистый холм, в который превратилась Маргарет Этель Инкстер; я вернулась на прежнее место, сняла куртку, расстелила на земле и улеглась на нее спиной, представила себе, как миссис Инкстер лежит там, подо мной, с милой улыбкой, она наверняка не против, а даже если против, все равно уже ничего не может поделать. Я выдернула травинку и закусила кончик; стебелек оказался приятным на вкус. Я пыталась придумать, как бы это выразить; на что это похоже. Я лежала, и мне нравилось размышлять о том, что завтра, и послезавтра, и послепослезавтра, и еще некоторое время, по той дороге все так же будут проезжать машины, а люди с собаками будут прогуливаться туда - сюда по тротуару вдоль канала.
Как распускается лист, распрямляется — и ты видишь на нем жилки. И как держишь лист на ладони. Как этот блестящий свет. Как те тридцать секунд, которых достаточно, чтобы землетрясение унесло тысячи жизней или чтобы утечка газа с завода отравила и ослепила бы тысячи людей. Как та история, которую рассказал мне строитель про свою дочь, когда я еще жила на Хартвилл-стрит: врачи недавно обнаружили у нее что-то нехорошее внутри головы, говорил он, произнося слово «опухоль» так, будто оно из чужого, незнакомого ему языка, ей было двадцать два года, она уже переставала различать запахи и злилась, что из-за стероидов толстеет, да нет, ты не думай, она не умирает, сказал он, ковырнул в очаге резцом, и замер, глядя вниз, затем посмотрел по сторонам, просто жизнь для нее сразу сделалась такой жалкой штукой, ты понимаешь? И как тот старик в поезде показывал женщине, сидевшей напротив, свою коллекцию фотоснимков разных паровых двигателей — с такой гордостью, словно они были его близкими родственниками, а она смутилась и притворилась потом спящей, когда увидела, что он возвращается из буфета. И как тот паром затонул в прошлом месяце и утащил на дно всех пассажиров, или взорвался космический корабль-челнок, и дети школьного учителя махали флагами этому дымному венку — огромной первобытной птичьей голове, прорисованной на небе. Как сорвалась крышка с реактора, опалив землю на много миль вокруг, погибли целые деревни, и в теленовостях показывали заболевших из-за этого северных оленей в Норвегии. И как прямо сейчас, в эти минуты, в какой-то точке нашей планеты, не так уж далеко отсюда (потому что, на самом деле, ни одна точка нашей планеты не находится так уж далеко от всех остальных), людей выстраивают в шеренги и расстреливают над ямами или на обочине дороги — потому, что те верят во что-то другое, или принадлежат к другому народу, или кожа у них другого цвета, или еще из-за чего-нибудь, скорее всего, из-за наживы. И как люди целый день играют на компьютере несуществующими деньгами, и как кто-то может истратить 75 ООО фунтов на шелковые галстуки. И как некоторым не по карману батон хлеба, и они вынуждены заполнять всевозможные анкеты, чтобы компетентные органы решили, стоит ли давать им пособие. И как одной подруге Кармен, не помню ее имени, пришлось сделать аборт, и на следующее утро Кармен принесла ей тарелку с четырьмя блинчиками и горкой мороженого, приготовила ей ванну, согрела для нее полотенца на радиаторе, а что еще можно было сделать? Я просто не знала, что мне делать, говорила она потом. И как она рассказывала, что, когда принимает темазепам, то как будто весь внешний мир через дырочку размером с игольное ушко устремляется в ее голову и там расширяется, разрастается как воздушный шар, который, кажется, вот-вот лопнет от любого прикосновения; у нее появился страх перед острыми зубами щеток и гребней. Эмоции, накопленные в транквилизаторах. И как я видела Джеймса в последний раз. Не хочется об этом думать. Господи, ну да, и как тогда, когда на игровом поле собралась в круг вся ребятня и орала: «давай - давай-давай», и девочка классом старше меня сказала, что там дерутся мои братья, я сначала ей не поверила, а потом увидела их — в одинаковых футболках с коричневыми полосками, они яростно тузили и пинали друг друга, и впервые в жизни я не могла разобрать, где кто, пока — Патрик, кажется, побеждал, но вид у него был тоже перепуганный, а Джеймс совсем ослаб — пока сторож не разнял их и не потащил к директору, тряся обоих за плечи, и я заметила, что Патрик обеспокоенно глядит на Джеймса, который, хотя все всё видели, мужественно кивнул: мол, ты победил, и сдавленно улыбнулся. И как все эти нескончаемые шутки — почему берег мокрый? Потому что море описалось. И как тот несмешной анекдот, от которого мы все умирали со смеху: Бэтмен и Робин шли по дороге, Бэтмен упал, Робин засмеялся, Бэтмен спросил, почему он смеется, а Робин ответил: потому что это было смешно; и как они доводили меня, рассказывая этот анекдот, всякий раз, когда я плакала или дулась, и, сколько бы я ни удерживалась от смеха, все было напрасно. И как однажды зазвонил телефон, и кто-то сказал, что со мной хотят поговорить Битлы, что это Пол, он звонит просто так, поболтать, и он спросил, как я поживаю и какая у меня любимая песня, «Желтая подводная лодка», ответила я, а потом послышались гудки, и только много лет спустя до меня дошло, что это были вовсе не Битлы, а кто-то из моих братьев. Да, и как это — тоже.