Каганович сообщил, что перед пленумом Постышева намечалось назначить председателем Комиссии советского контроля, но после его речи на пленуме «вряд ли Центральный Комитет сумеет доверить ему такой пост» [52].
После этого вконец деморализованный и запуганный Постышев попросил слово для заявления, в котором униженно каялся в своих ошибках. «Как я произнёс эту речь — я и сам понять не могу,— говорил он.— …Я ошибок наделал много. Я их не понимал. Может быть, я и сейчас их ещё не понял до конца. Я только одно скажу, что я речь сказал неправильную, непартийную, и прошу Пленум ЦК меня за эту речь простить».
Обсуждение «дела Постышева» завершилось кратким выступлением Сталина, в котором говорилось: «У нас здесь в президиуме ЦК, или Политбюро, как хотите, сложилось мнение, что после всего сложившегося надо какие-либо меры принять в отношении тов. Постышева. И мнение сложилось такое, что следовало бы его вывести из кандидатов в члены Политбюро, оставив его членом ЦК» [53]. Такое решение было немедленно принято.
Этот некоторый просвет в судьбе Постышева длился лишь около месяца. 10 февраля Политбюро приняло решение: «Ввиду компрометирующих материалов, поступивших от НКВД и куйбышевской организации, передать дело о т. Постышеве на рассмотрение Комиссии партийного контроля при ЦК ВКП(б)» [54]. 17 февраля Политбюро направило членам ЦК на утверждение постановление Комиссии, в котором Постышев обвинялся не только в расправах над честными коммунистами, но и в рассылке сельским райкомам «провокационных и вредительских директив» о привлечении коров колхозников на полевые работы во время сева и уборки и т. д. Постышеву ставились в вину также «исключительные доверие и поддержка», которые он оказывал «врагам народа». Опираясь на показания, полученные от ряда лиц из окружения Постышева, Комиссия «устанавливала», что он «по меньшей мере знал от них о наличии контрреволюционной, правотроцкистской организации, был осведомлён об участии в ней своих ближайших помощников и о проводимой ими вредительской и провокационной работе» [55]. На основании всех этих обвинений Постышев был в опросном порядке исключён из ЦК и партии, а в ночь на 22 февраля арестован. Спустя год он был приговорён к высшей мере наказания и в тот же день расстрелян.
В глазах рядовых членов партии решения январского пленума выглядели как некоторое смягчение террора. Однако в 1938 году было арестовано и расстреляно не меньше людей, чем в предшествующем году, обычно считающемся кульминацией великой чистки. Сигналом к дальнейшему развёртыванию массовых репрессий стал третий московский процесс, представивший внутрипартийный заговор намного более грандиозным, чем все заговоры, о которых шла речь на предшествующих процессах.
IV
Подготовка к третьему процессу
Третий открытый процесс готовился намного дольше, чем два предыдущих. Его главные подсудимые находились под следствием больше года — время, достаточное для исторжения самых фантастических показаний.
Подсудимые процесса (21 человек) составляли четыре основных группы. К первой относились два бывших члена Политбюро, бывшие лидеры правой оппозиции Бухарин и Рыков. Во вторую входили три бывших известных троцкиста. Двое из них (Крестинский и Розенгольц) порвали с левой оппозицией ещё в 1926—1927 годах и до ареста в 1937 году ни разу не исключались из партии и не подвергались репрессиям. Не сломленным на протяжении более длительного времени оставался Раковский, который капитулировал лишь в 1934 году.
К третьей группе относились пять человек, обвинённых в медицинских убийствах: три беспартийных кремлёвских врача, секретарь Горького Крючков и секретарь Куйбышева Максимов-Диковский (вся «вина» последнего, за которую он был расстрелян, сводилась к тому, что он якобы не вызвал врачей к почувствовавшему недомогание Куйбышеву и не воспрепятствовал ему уйти с работы домой). Последнюю, наиболее многочисленную группу составляли наркомы, секретари республиканских партийных организаций и другие высокопоставленные бюрократы, никогда не принимавшие участия в оппозициях и отобранные из огромного числа лиц, арестованных в 1937 году.
Говоря о причинах признаний на открытых процессах, Авторханов отвергал версию Кестлера, согласно которой эти признания диктовались фетишистской преданностью партии, отождествляемой со Сталиным. «Людей, которые давали под пытками желательные Сталину признания,— писал Авторханов,— мы видели на московских процессах, но Рубашовых (деятелей типа главного персонажа романа Кестлера.— В. Р.) там не было, хотя не было и врагов советской власти. Рубашовы всё-таки встречались, встречал их я сам, но на среднем этаже элиты. Это были люди политически ограниченные. „Революции без жертв не бывает, в интересах социализма я выполню приказ партии и буду подтверждать на суде свои показания!“ — так рассуждали они. Таких простачков чекисты спокойно пускали на суд и так же спокойно расстреливали их после суда. Так же поступали и с теми, кто сдавался, не выдержав пыток. Однако мы видели только десятки людей на процессах, но мы не видели сотен и тысяч других, которых Сталин не допустил до открытого суда» [56].
Процессу предшествовал долгий отбор лиц, наиболее податливых к требованиям следствия. Об этом свидетельствует отсутствие на суде людей, многократно упоминаемых подсудимыми в качестве руководителей и активных деятелей «право-троцкистского блока». Среди этих «невидимых подсудимых» были заместители председателя Совнаркома Рудзутак и Антипов, секретарь ЦИК СССР Енукидзе, известные дипломаты Карахан, Юренев, Богомолов, секретари обкомов Разумов и Румянцев и многие другие. Одни из них были расстреляны до процесса, другие — спустя несколько месяцев после него. По-видимому, все они отказались выступить на открытом процессе с вымышленными показаниями.
Одной из наиболее известных жертв сталинского террора был Енукидзе. С 1918 года он работал секретарём ВЦИК и был снят с этой должности в 1935 году по обвинению в засорении аппарата Кремля антисоветскими элементами, в покровительстве лицам, враждебным Советской власти, и ведении аморального образа жизни.
В 1937 году Енукидзе был арестован. По свидетельству Орлова, он так объяснил следователям причину своего конфликта со Сталиным: «Всё моё преступление состояло в том, что, когда он сказал мне (в конце 1934 года.— В. Р.), что хочет устроить суд и расстрелять Каменева и Зиновьева, я попытался его отговаривать. „Сосо,— сказал я ему,— спору нет, они навредили тебе, но они уже достаточно ответили за это: ты исключил их из партии, ты держишь их в тюрьме, их детям нечего есть… Они старые большевики, как ты и я“… Он посмотрел на меня такими глазами, точно я убил его родного отца, и сказал: „Запомни, Авель, кто не со мной — тот против меня“» [57].
На расправу с Енукидзе Троцкий откликнулся статьёй «За стенами Кремля». В ней он писал, что после победы в гражданской войне, Енукидзе, как и многим другим бюрократам, казалось, что «впереди предстоит мирное и беспечальное житиё. Но история обманула Авеля Енукидзе. Главные трудности оказались впереди. Чтобы обеспечить миллионам больших и малых чиновников бифштекс, бутылку вина и другие блага жизни, понадобился тоталитарный режим. Вряд ли сам Енукидзе — совсем не теоретик — умел вывести самодержавие Сталина из тяги бюрократии к комфорту. Он был просто одним из орудий Сталина в насаждении новой привилегированной касты. „Бытовое разложение“, которое ему лично вменили в вину, составляло, на самом деле, органический элемент официальной политики. Не за это погиб Енукидзе, а за то, что не сумел идти до конца. Он долго терпел, подчинялся и приспособлялся, но наступил предел, который он оказался неспособен переступить».
Первоначально Сталин обещал предоставить Енукидзе взамен поста секретаря ЦИК СССР почётную должность председателя Закавказского ЦИКа. Назначение Енукидзе вместо этого на должность начальника кавказских курортов, «носившее характер издевательства — вполне в стиле Сталина,— не предвещало ничего хорошего». Предъявленное ему вслед за этим обвинение в бытовом разложении, слишком широком образе жизни и т. д. означало, что Сталин решил действовать в рассрочку. Однако после постигшей его опалы Енукидзе не сдался. Второй суд над Зиновьевым — Каменевым, завершившийся их расстрелом, «видимо, ожесточил старого Авеля… Авель возмущался, ворчал, может быть, проклинал. Это было слишком опасно. Енукидзе слишком много знал. Надо было действовать решительно».