— Я не хочу! — закричал он. — Не хочу!

Пощечина невероятной силы отбросила его к остальным детям, которые уже бежали туда, где трава и свет. Он припустился следом. Тут мать настигла его, сунула ему в руку сумку Шломо с молитвенными принадлежностями, а затем без единого слова вернулась в дом и затворила за собой дверь. Шломо зажал под мышками двоих самых маленьких и побежал по траве, увлекая за собой остальных.

Добравшись до опушки леса, они услышали, как взревели, отъезжая, грузовики и радостно заулюлюкали польские крестьяне, каждый вне себя от надежды первым занять опустевший дом.

Под деревьями можно было наконец укрыться и дать передохнуть уставшим от бега малышам. Шломо все поглядывал то на вершину горы, вспоминая о срубе на хуторе (том корабле, что должен был доставить его прямиком в Палестину), то в сторону селения, уже сокрытого от глаз, но в то же время ужасающе близкого. У Хаима как бы исчезло тело. Он присел в тени больших деревьев, ласково теребя кудряшки одного из меньших братьев, но душой он все еще оставался в полумраке домашней мастерской, видя перед собою мать с жестко сжатыми губами и мечущими молнии глазами и отца, который, мирно стоя у подвального оконца, ждал часа, к которому готовился всю жизнь.

Первые пулеметные очереди прогремели часом позже, в то время как с больших деревьев еще падали капли росы; несколько секунд Шломо прислушивался, а потом просто сказал:

— Пулемет.

И опустил голову. А затем, снова сунув себе по ребенку под каждую руку, молча направился к противоположному склону той горы, откуда раздавалась разъедающая слух пальба, сухая и частая, словно ворох искр с точильного колеса, перемежаемая долгими пологими минутами тишины. Последовательность смены грохота и молчания оставалась неизменной, но очереди поднимались все выше, к самому небу, а паузы делались все более глубокими по мере того, как беглецы приближались к ущелью Одинокого Странника, близ которого раздались когда-то первые песни святого отшельника. Крестьяне рассказывали, что встарь Божий человек обосновался в этих пустынных местах, чтобы одолеть последние ступени на своем пути к совершенству. А все те, кто ненароком подходил слишком близко, смущая его сосредоточенный покой, будь то звери, птицы или люди, мгновенно превращались в песок или камень.

Перелетные птицы, пролетая высоко под облаками, здесь внезапно сворачивали под прямым углом. Трава выглядела чахлой, даже деревья росли все реже, открывая головокружительные прогалины с видом на равнину. Очереди впивались в тело Хаима тысячами игл, ноги налились свинцом, между тем Шломо в молчании шагал к скалистому выступу, нависавшему над ущельем Одинокого Странника. Там он спрятал Хаима и остальных братьев в кустах и ушел. Сказал, что очень скоро вернется. Дети соблюдали полнейшее молчание. Их побуждало к тому что-то более властное, нежели страх. Они тихонько и неглубоко дышали. Их взгляды вытягивались тоненькими нитями и нависали над карнизом, готовые упасть в эту бездну. Снизу, с того места в ущелье, о котором они думали, до них доходили слабые, чуть слышные переливы голосов. После новой очереди, прошившей все тело Хаима еще одним пучком невидимых игл, наступило молчание невиданной чистоты и силы, и среди него к небу вознесся высокий сосредоточенный голос подгорецкого раввина:

Как отпразднуем день,
Когда придет к нам Мессия?

Ему ответил хор мелодичных голосов, таких же полнозвучных и спокойных, как в день Симхат Тора, в праздник Торы, когда вся хасидская община танцевала босиком на подгорецких улицах, протягивая к небесам священные пергаментные свитки:

Мясом левиафана мы отпразднуем сей день,
Ибо он — начало Божьих путей,
Сотворен над братьями своими царить.

Грянула очередь, но снова послышался голос раввина, ни на йоту не потускневший:

А что мы будем пить,
Когда Мессия вернется?

И хор откликнулся с берущей за душу мягкостью, обнимающей небо и землю, покрывающей священными письменами каждый листок древесный, а ветер, пригибая траву, казалось, тоже участвовал в пении:

Мы выпьем вина из Кармила
И отведаем мяса левиафана, царя зверей,
И Мириам-пророчица закружится среди верховодящих.
А Моисей, наш повелитель, прочтет для нас из Святой книги,
Давид же, царь наш, сыграет для нас,
И мы возрадуемся, когда Мессия вернется.

За пением последовала совершенная тишина, вскоре пробитая очередью. Хаим-Лебке поплотнее закрыл кустами малышей, лежавших сгрудившись, будто выводок котят, сухо приказал им ждать его и направился в ту же сторону, куда ушел Шломо. Он нашел брата на корточках в колючем кустарнике, нависшем над равниной, и сел рядом. В ущелье можно было проникнуть через узкую земляную горловину, все остальное пространство ограничивали почти отвесные каменные стены. Сама горловина была забита множеством грузовиков, у их колес сидели солдаты, они ели и пили, перебрасывались репликами, рылись в разворошенных сумках и чемоданах, валявшихся у их ног, деля меж собой их содержимое. Несколько польских крестьян с лопатами в руках подобострастно подхватывали каждый немецкий смешок, разражаясь хохотом, и жадно подбирали все, что солдаты от щедрот бросали им. Ниже, уже в самом ущелье, виднелась гряда черной земли, поросшая чахлой травой и редколесьем. Группа автоматчиков держала под прицелом толпу евреев из Подгорца и округи. Казалось, те просто чего-то ожидают, как поезда на платформе. Все сидели на своих чемоданах, мужчины — недвижно и молча, матери — давая грудь или соску младенцам. Дети ели и пили без криков и слез (то же самое и так же беззвучно делали немцы, стоя чуть подальше от них и повыше). Никто из подгорецких евреев не бросал взглядов на людей в сапогах и касках, словно эти фигуры принадлежали пейзажу, какой-то декорации, а вот немцы самым внимательным образом наблюдали за каждым их жестом. Дальше и ниже сотни евреев, оставив свои чемоданы на верхней площадке, раздевались под дулами немецких автоматов — мужчины, женщины, дети (последних, как и лежащих на траве стариков и увечных, близкие освобождали от одежд очень нежно, неторопливо и заботливо). Скопление обнаженных тел, лишенных привычных покровов, приобретало вид стада каких-то странных животных, отличавшихся только черными или седыми пучками волос на теле, и Хаиму почудилось, что он уже не единожды в Подгорце ощущал себя совсем не тем, кем хотел бы: не одним из членов святой общины, что некогда обосновалась у подножия горы Синай и оставалась испокон веку, сколько бы ни меняла облик, по сути неизменной, той, что получила заповеди от отца нашего Моисея, одним словом — не сыном народа жрецов, а существом из выводка насекомых, паразитов, пришедших ниоткуда, жирных клопов, вшей, полных яиц без числа, белых личинок, освободившихся от жесткого хитина, от пришедших в ветхость одежд, чтобы вновь кануть в безвестность. Однако такое наваждение продлилось лишь миг и рассеялось, как только он заметил, что евреи на второй площадке, так же как и прочие, не ощущали на себе взглядов немцев, они медленно и по-жречески торжественно двигались, словно в собственных глазах обрели священную значимость, облекавшую их, точно непроницаемый покров. Мужчины, женщины и дети были одинаково спокойны, они будто и не замечали оружия, ярко блестевшего на солнце. Казалось, продолжается обыденное подгорецкое бытие: люди держались по-семейному. Матери, лишенные одежд, играли свою материнскую роль, а обнаженные мужчины произносили слова, предназначенные для ушей их юных чад, торжественно направляя указующие персты к небесам.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: