Но главное, Линемари снова и снова отождествляла себя с давно ушедшими, этими однодневками, чье существование оборвалось столь скоропостижно: их нервическое ожидание смерти внезапно наполняло ее таким пьянящим ощущением живой жизни, что в глазах темнело от ее сияния.
Ослепление длилось и длилось, и в душе крепло неведомое до того желание благодарить за каждый вздох, за возможность пошевелить рукой или ногой, за глаза, разглядывавшие траву в Яд ва-Шеме, за ушные перепонки, которым передавалась вибрация нового гимна, несравненного по возвышенности и благородству песнопения, доносившегося из мира давно сгинувших. Вот что, быть может, и питало ее зависть: тот простой факт, что они смертны. От этого жизнь в них кипела горячей, хотя век их был скоротечен и куда как хрупок.
Да, решено: она возвратится на планету мутантов, там она попросит создать для нее другое тело, чтобы почувствовать, как из живота выходят дети, чтобы, если это еще возможно, посвятить себя единственному мужчине… И научиться умирать, смакуя каждое мгновение оставшейся жизни.
Кадиш
Сам по себе кадиш — это не примирение с Господом, но подчинение ему, примирение с мыслью о Боге, с тем представлением о Нем, что сложилось у еврейского народа и без которого ему на земле не жить. Бог, истинный Бог, Хаима не интересует. Хаима волнует тот, кого придумал еврейский народ, и, быть может, чем неистовее его изобретают, тем больше этот Бог начинает походить на настоящего.
Глава I
Поговаривали, что у скрипок есть невидимые крылья. Как бы то ни было, все ангелы небесные играют на скрипках — на сей предмет не может быть никаких сомнений.
Жил-был давно, очень, очень давно один безнадежно радостный еврей Хаим, сын Яакова, сына Эршекеле, торговавшего вразнос книгами. А скромнейший поселок, где он родился, звался Подгорец; но когда Хаиму пришел срок становиться собой и перст Господень ткнул в его сторону, каждая из букв его имени принялась сиять особым, ни с чем не сравнимым светом, превращающим рабби Хаима бен Яакова из Подгорца в того, кого лично посетил пророк Илия.
В те времена, то есть в середине девятнадцатого века, Подгорец был заурядным еврейским поселком на землях графа Потоцкого, недалеко от польской столицы. В центре — церковь с колоколенками, сюда по воскресеньям окрестные крестьяне стекались поговорить со своим Богом, и обширная рыночная площадь, куда они ходили поторговаться со знакомыми евреями. Напротив церкви, по другую сторону рыночной площади, стояло несколько каменных домов, где обитали самые влиятельные из поселковых иудеев: меховщики, торговцы скотом, негоцианты, возившие товары в столицу и обратно. Собственно, остальное еврейство ютилось в ветхих домишках единственной улочки: там жили мыловары, шорники, красильщики, водоносы, булочники, те, кто занимался взбиванием яиц, приготовлением теста, не говоря уже о целой когорте людей, чьи занятия не поддавались определению: они толковали сны, торговали вчерашним днем, подбивали пальто ветром вместо ваты, пробавлялись вольным воздухом и прочими непитательными субстанциями. Меж двух взгорков текла речка, дававшая воду для красильни. Невдалеке высилась гора, вся поросшая березами, елями и золотистыми осинами, с нее открывался вид на широченную равнину, простиравшуюся до песчаных берегов Вислы и до самых Карпатских гор, — то были владения знатных польских панов.
Если верить старым хроникам, первые еврейские иммигранты появились в Подгорце в конце двенадцатого века. Они сражались против Рима, а сюда пришли с Востока, с берегов Черного моря, где укрывались, претерпев полный разгром, ознаменовавший конец жизни еврейского народа на собственных землях, который наступил после падения Масады, последней иудейской крепости. О них мало что осталось в памяти, даже неизвестно, откуда в точности они явились и было ли у них сначала место для молений. Единственный оставленный ими след (одни считали его легендой, другие — подлинной историей) — предание, согласно которому некие священные имена были начертаны на скалистом отроге, укрытом от чужих глаз листвой березы, в чьих ветвях прятались неприкаянные души в ожидании спасения, которое должно было снизойти на них трудами одного набожного иудея: сей праведный человек, проходя там, всякий раз останавливался и творил под деревом молитву.
После этих пришельцев сюда нахлынула первая волна немецких евреев, откликнувшихся на приглашение короля Болеслава Пятого; синагога, построенная ими, едва поднялась над уровнем земли, зато ее первые строители положили в кладку фундамента под местом молений прах и осколки камня, взятые из синагоги города Вормса, той, в основание которой, в свой черед, были заложены обломки молитвенного дома, некогда возведенного в Севилье, и так можно продолжать долго, пока мы не добрались бы до синагоги в Неардее, что в Вавилонском царстве: для ее постройки пошли в ход камни, принесенные с места разрушенного Иерусалимского Храма, чтобы исполнились слова Писания:
«Ибо рабы Твои возлюбили и камни его, и о прахе его жалеют».
Потом туда пришли испанские евреи, достроившие стены первой синагоги, придав им ту воздушность, что характерна для домов Кастилии и Андалусии.
А за ними объявились и те, что шли сюда из степей: одни с монгольскими чертами лиц, унаследованными от крепкого в вере Хазарского царства, другие — неведомого обличил, потому что блуждали очень долго во времени и в пространстве, отправившись еще из легендарного Вавилона и пятнадцать веков проскитавшись неведомо где, чтобы, в свою очередь, осесть на землях короля Болеслава. Синагогу расширили, и, по мере того как ее распирало вдоль улицы за счет окрестных домов, к сладостным линиям, напоминавшим о Кастилии, к углубленным пропорциям, привнесенным немецкими иудеями, прибавились черты, заимствованные у зодчих Армении и тех, что прежде селились на берегах Каспийского моря.
Человеческие типы тоже перемешивались, теряли былую четкость, но не растворялись полностью в общей массе. В одном семействе подчас можно было наблюдать лица людей Востока и Запада — все, вплоть до белокурых казацких волос и голубых глаз, ибо век назад казаки огненным валом прокатились по местечкам, сжигая, ломая и насилуя, уничтожая все, что вставало на их пути.
И мало того: как напоминание о былом, то там, то здесь проступали плоские рты и мелкокурчавые волосы — совсем уж древний след плена и рабства в Египте, подлинной колыбели того народа, что поселится позже в Иудее.
Черты Хаима бен Яакова ничем не напоминали о превратностях истории его предков. Это был молодой человек, довольно высокий, сутулый, с остроносым совиным лицом, обрамленным рыжей бородой, с несколько оттопыренными ушами и фиалковыми глазами истово верующего в Закон. Все прочие следы иудейского прошлого слились в его облике, став нерасторжимым целым. Его предков можно было вообразить ютящимися в крытой пологом из медвежьих шкур жердевой постройке где-нибудь посреди прикаспийской степи или блуждающими по улицам Александрии, Туниса либо Багдада, а то и еще дальше, еще глубже во времени: шепчущими слова благодарственной молитвы в тени стен иерусалимских, куда в преддверии субботы кучки правоверных из всех поселений Иудеи и Галилеи стекаются ко Храму царя Соломона.
Что до нынешних его занятий, то, будучи подгорецким мыловаром, он занимался этим ремеслом в полуподвале своего дома, неясно различая за запотевшими стеклами башмаки прохожих. Его всегда липкие от вара руки были отнюдь не самыми ловкими в округе, его жена Ривкеле не слыла наиболее утонченным созданьем из тех, что когда-либо носила на себе земля, а их дети не были самыми умными и послушными из живущих на ней. Клиенты Хаима нередко ворчали на него, да и мир, в котором он обитал, не выглядел совершеннейшим из всех возможных. А если говорить о нем самом, то с юных лет, помимо мыловарения, он пробавлялся мелкой починкой и латанием обуви, всегда повторял чужие азы и в глазах Всевышнего оставался очень малосведущим иудеем из тех, кого кличут «ам аарец», простофилей, недостойным быть призванным стоять у ковчега Завета.