А в Подгорце долго-долго с горем пополам влачила существование одна-единственная смехотворная ветвь этого семейства, где не нашлось даже завалящего сельского аккордеониста. Прочие ветви, рассеянные по миру, постепенно утратили память о собственных корнях; в двадцатом столетии даже упоминания о самом рабби Хаиме бен Яакове мало-помалу сошли на нет, оставшись только в немногих частных книжных собраниях, так что встречаются ныне историки польского еврейства, отрицающие само его существование, усматривая здесь всего лишь следы какого-то хасидского предания, одного из тысячи подобных: плод народных пересудов или бредового воображения какого-нибудь литератора.

Глава II

Обладающий неложной прозорливостью сможет наблюдать затемнения ясности, угрожающие нынешнему миру, ибо великие светочи угасают на нашей земле.

Рабби Натан из Немирова.
Предписания рабби Натана
I

Все эти существа и события ныне, мнится, окутаны нежнейшим мягким покровом, схожим с золотистой дымкой легенды. Нет больше Подгорца. Нет его деревянной синагоги, его молитвенного дома, купели для ритуальных омовений, рынка, даже ремесленников. Нет его детей с порхающими на бегу пейсами, отчего казалось, будто они парят над землей. Исчезли его старики, певшие и танцевавшие, словно дети, раз в году, на празднике Торы, вихрем кружась на одном месте и прижимая к сердцу драгоценные свитки, — никого нет.

Некогда там попадались люди, пришедшие из Германии, Испании, из Самарканда или Александрии, из стран, где не тают снега и лед, и оттуда, где вечно палит солнце, — все, вышедшие из одного источника, чьи воды долго блуждали по земле, прежде чем протечь по его ложу, над ними веяло несколько веков, ставших лишь малым числом секунд на часах Господних… и все это собралось на землях графов Потоцких. Встречались среди них те, кто ревностно вникал в вероучительный Закон, они походили на последователей Иоханана бен Заккая, спасавшихся от римских мечей на следующий день после второго разрушения Храма. Были и такие, кого больше притягивал таинственный смысл Закона, нежели сам Закон: уподобившись ученикам рабби Ицхака Лурии, грезившего о Цфате, они продолжали дело адептов каббалы, предававшихся мечтаниям в закоулках еврейских гетто Франции, Испании или Италии накануне наступления тысячного года, идя вослед тем, кто при любом начале великих перемен, находясь прямо в их гуще, гораздо истовее прислушивался к словам пророков, чем к назиданиям священнослужителей или приказам царей.

Были там и другие, кому хотелось обосноваться навсегда в этой стране, найдя себе место на земле изгнания, подобно своим предкам времен вавилонского пленения, следовавшим уже тогда словам пророка Иезекииля: «…и построят [там] домы, и насадят виноградники, и будут жить в безопасности». Для этих жителей Подгорец стал чем-то вроде Иерусалима; его гора, река и небо подрагивали, что-то лепеча на идише, несмотря на стариков, распятых на крестах, и женщин со вспученными животами, куда казаки зашивали живых петухов.

Случались среди них и те, кто никогда не верил, что на этой земле можно жить, что здешнее небо, река, поросшая по берегам березами и соснами, гора над безбрежной равниной для этого пригодны. Для таких реальность все еще оставалась кажимостью, родом симулякра, видением, засевшим под черепной коробкой, дерюгой занавеса в ярмарочном балагане, за которым скрывается истинный облик их обыденной жизни: гора Сион, холмы иерусалимские, долина Ашкелона, где они жадно уписывали оливки, бормоча слова псалмов, священных гимнов и благодарственных молений и отмачивая до крови стертые странствием ноги в водах Тивериадского озера. Были там и такие, кто всерьез готовились к возвращению в Иерусалим, читали журналы, маршировали под бело-синим знаменем и ежегодно вносили небольшую мзду, чтобы где-нибудь на Святой земле вырыли ямку и посадили от их имени апельсиновое дерево.

Но встречались помимо прочих и люди, поверившие в новые истины, хотя эти последние чаще всего не были такими новыми, какими их полагали…

Однако на самом деле судьба, ожидавшая это поколение, не походила на что-либо изведанное всеми остальными, жившими под этим солнцем начиная с того дня, когда праотец наш Авраам вышел из своего шатра и услышал голос, говоривший: « Лех леха, встань и иди, оставь родичей своих и иди, покинь родимые земли и иди, ступи ногами на дорогу, указанную тебе Мною, ибо то путь света и умиротворенной вечной радости…»

2

В те времена обитатели Подгорца еще смутно помнили о том, что было связано с «досточтимым», как они называли рабби Хаима бен Яакова, которого посетил сам пророк Илия. Но так его величали прежде всего затем, чтобы подчеркнуть, сколь недостоин великого предшественника его единственный прямой потомок Мендл Шустер, грубиян и неистовый обжора, передвигавшийся с грацией здоровенной бочки. После многих других Мендл унаследовал бывшую мыловарню реб Хаима бен Яакова и его ремесло холодного сапожника. Впрочем, все его достояние не выходило из границ вышеописанного: пьющий еврей — явление редкое, но не до чрезвычайности. Домашние тираны-пьяницы чинили невзгоды во многих семьях. К несчастью, необузданные, полуграмотные и грубые существа, подобные Мендлу, весьма мало склонные к чтению и молитве, чрезвычайно размножились после постройки фабрики, превращавшей деревья окрестных лесов в бумагу для варшавских газет. Да, Мендл Шустер наводил на окружающих нечто вроде потаенного страха.

Его манера поглощать пищу была совершенно нестерпимой. Он буквально напихивался ею, оставаясь вечно голодным, ел, не глядя, так что после трапезы не мог бы даже сказать, что им поглощено. Сколько бы пищи ни было на столе, ему вечно не хватало, жена всегда прятала от него еду, предназначенную для детей, иначе он, как муха, садился бы на чужой кусок, не отдавая себе отчета, и подбирал бы все подчистую. Приходилось не спускать глаз с духовки, котелков и сковородок, приглядывать за корзинками с провизией. Он разгрызал кости, дочиста выскребал все из мисок, вытаскивал из горячей золы картофелины и ел их раскаленными, так что пар шел у него изо рта. Его губы, пальцы и борода, его одежда — все лоснилось от жира, и поговаривали, что около него можно читать, как при зажженной свечке. Натощак он никогда не удосуживался отвечать насмешникам. Но когда его ум бывал затуманен спиртным, он вспоминал своего деда: Лев-Исаия Шустер — крошечного роста человечек, но великий чтец псалмов — погиб в пламени: польские крестьяне облили его нефтью и подожгли во время погрома 1905 года. Дед сгорел, как спичка, напоминал его тучный внук, а после едва можно было разглядеть черноватое пятнышко на земле — так мало его плоти оставалось в этой жизни. В то время реб Мендл был еще малым дитятей, у которого выступало молоко из ноздрей, когда ему надавливали на щеки. Однако в тот день он поклялся перед лицом Всесильного, что, ежели поселяне подожгут его самого, к самому небу поднимется великое пламя и христиане во всем мире узнают, что настоящий еврей так просто не превращается в ничто. Люди смеялись, слыша эти рассуждения, пьяница распалялся и с размаху всей глыбой своего тела напирал на хихикающих, сметая их с пути.

Ентл, его высокая, скелетообразная жена, смотрела на все вокруг пустыми глазами без слез и единого проблеска надежды. Она была дочкой кабатчика, ведшего дело поблизости от Подгорца, вышла замуж по безумной любви, а теперь вот погрязла в заботах, достойных какой-нибудь мокрицы, примостившейся за дверью подвала. Одно время ей казалось, что они выберутся из безнадежной нищеты, когда реб Мендл вместо заплат на старых сапогах стал мастерить так называемую обувь бедняков, прилаживая к кускам автомобильных шин лямки из грубой дерюги или — для женщин — более изящно расположенные полоски из кроличьих шкурок. Он взял даже ученика, а потом и второго, так что в конечном счете его «шины на ногах» добрались до варшавских рынков, где покупатели с похвалой отзывались об их прочности и смехотворной дешевизне. Но одна маленькая столичная мастерская приняла на вооружение идею подгорецкого умельца, превзойдя его изделия по части внешнего благолепия, — и реб Мендл был принужден вернуться к своим заплаткам. Он тотчас потерял всякое уважение среди знакомых и близких, включая жену и детей, даже самых маленьких, совершенно не боявшихся всплесков его пьяной ярости. Его просто запирали в комнате, где он неистовствовал, сколько заблагорассудится. Назавтра на него нападало раскаяние, приступы которого выглядели еще чудовищнее хмельного буянства. Он колотил себя кулаком в грудь, торжественно объявлял, что хуже его нет никого на земле, и требовал, чтобы его простили. Но сколько ни распинался реб Мендл, валяясь у всех в ногах, ни жена, ни дети не пытались прийти ему на помощь, а соседи собирались вокруг их хибары, чтобы вволю посмеяться над потомком «досточтимого».


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: