Вызывал на то, чтобы начальник обиделся. Однако Летный, напротив, дружески продолжал разговор. Так, играючи, стали перебрасываться друг с другом словами, как орехами. Один бросит, другой раскусит.
– Весь мир, товарищ, встревожен!.. Мир-то побольше тайги!..
– Шибко далече зашли вы!
– По диспозиции так положено.
Упрям Родион.
– Нанесло вас, словно лихоманка чирьев!.. Стару власть прикончили, новой нам не надо.
Упрямей Летный.
– Надо не надо, – вот он, чирей-то, без вашего спросу вскочил. Слыхал, японцы да белые царские порядки вертают!
– А вы, значит, зрезать чирей взялись?
– Чирей срезать.
– Та-ак…
Запыхтел Родион трубкой…
– Смута вся эта нам ни к чему!..
Но Летного пронять трудно. По-прежнему спокойно прицеливается он глазами.
– Смуту, товарищ, жизнь зажгла. Видел, у нас в отряде, которые тоже хозяйства побросали? Думаешь, сладко от жен и детей в сопки зимой идти? А они ушли.
Родион замолкает. «Кто ее знат? – може, и впрямь так? В отряде не одна молодежь, а многие даже из степенных мужиков. Эти – народ верный: хозяйства зря не бросят».
Вечером новый разговор с Летным.
– У тебя сено или овес есть?
– Хоша бы и есть, што тебе?
– Фураж для отряда требуется.
Родион медлительно ворочается в своей широкой однорядке, осторожно прикидывает в уме: «Овса нету, а насчет сена надо сообразиться…» Летный видит это и успокоительно предупреждает: – Ты, товарищ, не сомневайся!.. Заплатим. Вот не будет денег, тогда не взыщи. Впрочем, тогда сам, своей охотой, пособишь, чай? В других местах пособляют… Ишь вы, староверы, крепки…
– Да я што ж? Раз для обчей пользы, я согласен, – оправдывается Родион.
Укол староверчеством не обижает. Родион не особенно-то почитает староверов; однако кстати считает нужным упомянуть: – Стара вера ничему не мешат!..
Сговариваются в цене.
Летный расплачивается наличными, и не бумажками, а серебром.
У Родиона нет большой надобности в деньгах, и ему приятно главным образом то, что вот эти люди не нахрапом, не силком, на него насели, а с уважкой отнеслись, вникают в его жизнь, понимают, что все же он хозяин. И партизаны сразу вырастают в его глазах.
«Самоуважительный человек, хоша и из городских!» – окончательно решает он про Летного.
Серебряной мелочи много, в горсть и не соберешь. И Родион раскладывает серебрушки по кучкам и два раза пересчитывает.
Ночью он выходит на двор.
Звезды хороводом кружат над тайгой. Заимка далеко, с ее стороны ничего не услышишь.
В голове вперебой идут разные мысли:«Шут ее разберет?.. Чирьи, слышь, зрезают… Ладно. Зрезайте». А сердце ёкает:«Не сожгли бы заимку».Секлитея приставила щитками к запотевшему окну ладони и уткнула в них лицо.
А на улице нет-нет да и покажутся невиданные гости. Японцы протрусят мелкими стежками, ходят попарно и втроем мерным, заученным маршем. Иные одеты в козьи полушубки, что нахватали на русских складах. Любопытные америкаецы в мерлушечьих шубах степенно, по-хозяйски разгуливают.
– В ка-а-лошах!.. – не отрываясь от окна, удивляется Секлитея.
– В калошах – это мериканцы, – поясняет Тихон. – А которые в солдатских шинельках, – те «чеки»…
У сборни – японский флаг. Ветер треплет в воздухе грязное полотнище с выцветшей кружевиной посредине, словно кто харкнул большим кровяным плевком.
Просто и скучно тянется день.
Заходит бойкая Трофена, вдова, что живет через улицу.
Трофена статна, полногруда, речиста и по-мужицки сильна. После смерти мужа, пропавшего без вести на войне, она осталась бездетной и жила у свекора. Злые языки сплетничали, что она путается с молодыми деверьями.
На Трофене – сапоги, штаны, мужицкий зипун и шапка.
Приходу ее рады: все-таки живой, свой человек.
– Ты што, ровно на святки оболоклась?
Одна строгая Секлитея недолюбливает Трофену и косится на ее греховное одеяние. Мысленно хулит ее: «Ишь, анафема, вырядилась, ни стыда, ни зазору!» Трофена не медлит с новостями, у нее рот, как добрый сухой стручок: разинет – оглянуться не успеешь, сразу полная горсть гороху.
– Ой, че только деется, че деется! У Игошиных, слышь, всю избу перебуторили. Оружие, че ли, искали? Пришли это япошки, носами нюхают, промежду себя лалакают. Бабка в кути лежала, лицо ветошкой накрыто; подошли к бабке, платочек вот етак подняли… Бабка вытаращила на них глаза, а они пальцем в нее тычут, смеются, головами качают: холосе! холосе!.. Бабка чуть не померши от страху. Сундуки взрындили. Серебро да кой мех был – все забрали… Переводчик с ними… Тоже все головой качает, кланяется: холосе!
Рассказов Трофены заслушались и ребята. Пашутка со Спирей подлезли совсем близко.
Трофена в шутку мазнула Спирю варьгой по губам:
– Мот-ри, япошки утащут, в яму закопают!
Секлитея, придравшись к случаю, делает строгий выговор:
– Балуй, малого у меня пугаешь!
– К Нефеду пришли. Тычет переводчик ему в грудь: «Боль-севик? Боль-севик?» У Нефеда в сундуках не тронули, а лошадей с коровой угнали.
– Разъязви их душу! – негодует Тихон. – Большевиков ищут, а серебро да скот забирают.
– Пулями такую сволочь стегать! – бросает Родион.
– Япошки по сундукам, а мериканцы больше нащет баб с девками. Маньку Сокореву серебряными рублями льстили. Бо-ольшие, круглы, белы рубли. И чудно как-то зовутся, вроде как лодар и [1] .
– Ну?
– Чего, ну?.. Станет Манька поганиться!
О многом рассказывает Трофена. Напоследок подарочек и для Родиона:
– Сожгут, Родиен, теперьча твою заимку!
А Родион щетинится:
– А ты держи язык за зубами! Больно вы, бабы, на язык шустры! Не твоя заимка – не твоя забота; знаем про себя, что делать!
Все переговорено, уходит Трофена.
– Ой, резвая бабонька. Не боится – голову сорвут! – замечает про нее Тихон.
Секлитея сухо поджимает губы, потом враждебно бросает:
– Че голову сорвуть, че белые круглы рубли достанет! Верно, што – лодари.
– Ну, уж ты, слушаешь всяку брехню, – не соглашается Тихон. – Зря на бабу грешишь!..
Родион молчит. У него свербит в сердце от слов Трофены.«Сожгут заимку, не минуть! Ладно, кабы ежели в дело. Э-эх, достать бы теперьча винтовку хорошу!»Еще засветло Родион и Тихон прячут в сарае среди всякого хозяйственного хлама все, что поценнее. Пашутка со Спирей, глядя на старших, тоже затолкали в сенцах за кадку деревянных коников, глиняную свистульку и еще кое-что.
Берданы прячут в избе: нельзя же оставаться в такое время с голыми руками.
Вечереет. Зажигают самодельную свечу.
Родион прислушивается, как свистит за окном ветер. Ему все кажется, что на улице среди разноголосого шума слышится чей-то женский крик. Берет досада на Аннушку, которая ушла за дрожжами к соседям и до сих пор не вернулась.
– Че-так запропастилась?
Спиря прикорнул в уголке: намаялся больше старших за день. Тихон ковыряется за столом с шилом – чинит сбрую.
Частый порывистый стук слышится в сенцах.
Примолкшая Пашутка полошится:
– Мамка вернулась!
Родион крупными, стремительными шагами идет в сенцы. Громыхает железной щеколдой, впускает Аннушку. В темноте и в волнении не может быстро задвинуть запорку, пальцы путаются в веревочке, заскочившей за железку, слышит только, что Аннушка дышит тяжело, как запалившаяся лошадь.
Темное, нехорошее предчувствие растет у Родиона, и от этого поднимается злоба против жены.
– Нашла тоже время ходить за дрожжами!.. У-у, черрт!..
Он замахивается плашмя рукой, но не ударяет, а бросает рывком:
– Иди в избу!
Аннушка, молча и странно согнувшись, переступает порог. Шатаясь, она правой рукой хватается за притолоку и останавливается. Следом за ней входит Родион.
– Ма-а-монь-ка! – вдруг раздается испуганно-пронзительный вопль Пашутки.
Только тогда в тусклом мерцанье свечи Родион начинает ясно различать и сразу схватывает жадно раскрывшимися глазами все до мелочей. Зипун у Аннушки на вороте разорван. Волосы космой выбились из головной шали. И на щеке, пониже виска, не то грязь, не то сгусток крови с грязью.