Очень жаль и Бодлера, а уж французы его затравили или бельгийцы, не суть важно. Все были против него! За ним гнались по пятам! Ненависть at first sight! [7]Поначалу свора насторожилась, но не решалась броситься, ее смущала изысканная холодность денди. Сын Каролины от первого брака со священником, сложившим с себя сан, держался с достоинством. Но к концу жизни, особенно когда он жил в Брюсселе, в гостинице «Гран Мируар», его травили все яростнее. Мало на кого из предшественников Сартра — и он не случайно с симпатией писал о Бодлере — лили столько грязи. Мало кто выстоял бы под таким потоком, особенно на чужбине. Завидую вам, дорогой Мишель: вы сейчас в Брюсселе. Я тоже там жил, когда писал роман о его последних днях (опять-таки имею в виду Бодлера). Мне не повезло, знаменитую гостиницу только-только снесли, а на ее месте выстроили секс-шоп. Все-таки удивительно, что поэт, провозгласивший: «Денди должен непрерывно стремиться к совершенству. Он должен жить и спать перед зеркалом» [8], поселился в гостинице под названием «Большое зеркало». «Гран Мируар» со всеми ее тайнами разрушили перед самым моим приездом, я опоздал, и это величайшее из моих «литературных» разочарований. Но я все равно вам завидую, ведь, как вы знаете, там по-прежнему есть улица Дюкаль и на ее неровной мостовой, хранящей память о гулких шагах автора «Фейерверков», и теперь спотыкаются девушки. Сохранился и сквер Пти-Саблон, столь любимый Бодлером. И монастырь августинок — здесь его лечили, когда у него нарушилась речь. Не говоря о церкви Сен-Лy в Намюре — на ее ступенях его впервые коснулось, «овеяв холодом, безумия крыло»… [9]
Я отвлекся.
Вернемся к вашему вопросу.
Вы предполагаете, что «эта проблема» волнует не вас одного, спрашиваете, есть ли у меня подобный опыт.
Отвечу честно: и да, и нет.
Да, разумеется, я часто замечал, как в моем присутствии, или отсутствии, — коль скоро всегда найдется достаточно наблюдательных глаз и чутких ушей — ползет нехороший шепоток: обо мне сплетничают, меня не одобряют.
И в то же время нет: странное дело, в отличие от вас, я никак не могу вжиться в роль «жертвы», примениться к ней. Не ощущаю, не осознаю, что меня по-настоящему «преследуют».
Хотя мало кого из писателей ругали чаще.
Каждую мою книгу встречали отборной бранью, на моем месте многие бы просто бросили писать.
Вы говорите: экзема… Положим, экзема… Если это стигмат отверженности, то по части экземы и у меня есть кое-какие познания.
Мне исцарапала все лицо уродливая жалкая маска, надетая на меня критиками, я не могу признать в ней себя — ни я сам, ни моя роль в обществе не имеют с ней ничего общего.
Простой пример. Вы упомянули мой фильм. Я снял его двенадцать лет назад и благодаря ему прочел книгу о съемках «Красавицы и Чудовища». Знаю, что о нем говорили и говорят, поскольку он еще не совсем забыт. «Халтура», «убожество», «худший фильм в истории кинематографа» (так выразился Серж Тубьяна, главный редактор «Кайе дю Синема»), — не беспокойтесь, я в курсе. Многие, когда его показывают по телевизору, плюются: режиссер — говно, фильм — отстой. Но как бы выразиться поточней? Я принимаю это к сведению, но не близко к сердцу. Осознаю, но не переживаю. Когда фильм вышел на экраны, его облили грязью, буквально похоронили под слоем нечистот; я слышал ругань со всех сторон и все равно так и не ощутил себя режиссером-самого-злосчастного-оплеванного-фильма-всех-времен-и-народов. Я считаю его вполне удачным, даже хорошим, нужным, я им горжусь и выражаю свое мнение открыто на любой дружеской вечеринке, встрече с журналистами, политической акции, не боясь показаться смешным, вызвать ропот, поставить воспитанных людей в неловкое положение.
Приведу еще один пример, куда более наглядный и убедительный. Я еврей. А евреев преследовали всегда. Для большинства евреев национальность — верный залог уязвимости, неуверенности в будущем и своем окружении, ведь антисемиты есть повсюду. У евреев врожденное чувство обиды; каждого хоть раз да оскорбили, не самого, так отца или деда. Но я и тут исключение. Да, я сражаюсь с антисемитизмом и никому не спущу ни единой шутки, ни единого намека. Наверное, я агрессивен по натуре. Психически неуравновешен. А может быть, дело в том, что я родился в Алжире, где евреев особенно не притесняли? Как бы то ни было, защищая евреев, я не чувствую, что защищаю и самого себя. Поверьте мне на слово, ни в детстве, ни теперь я не подвергался дискриминации, гонениям. Мой протест, бунт — не следствие личного опыта. Есть евреи-жертвы, я еврей-боец. Некоторые переживают свое еврейство тяжело — как неприкаянность и злую долю. Я счастливый еврей. Жан-Клод Мильнер назвал бы меня евреем «утверждения» (на языке Альбера Коэна — Солалем [10], «солнечным», подобным древнему греку, богатым наследником ветхозаветной и талмудической славы, роскоши, просвещенности, просветленности).
Раз уж мы заговорили о детстве, я тоже поделюсь воспоминаниями. И я учился с мальчишками, и я наблюдал, как мерзавцы всех видов и мастей сбиваются в шайку, выбирают козла отпущения и давай его мучить: прятать ранец, разбрасывать тетради и учебники, мазать лицо чернилами. В лицее имени Пастера в Нейи, куда я поступил, окончив начальную школу, жертву всеобщих издевательств звали Малла. Помню только фамилию, имя забыл. Зато отчетливо вижу его болезненное бледное лицо, он был совсем запуган, двигался неуклюже, кротко и умоляюще улыбался, надеясь смягчить обидчиков. На днях в газете я прочитал, что мать президента Саркози родилась в Салониках, в еврейской семье, и ее девичья фамилия… Малла. Тут же в памяти всплыл мой одноклассник. Родственник ли он Саркози? Двоюродный брат? Дядюшка? Не знаю. И понятия не имею, кем он стал, жив или умер. Подобно вам, я брезговал стаей гиен, что гонялась за ним, подстерегала его в метро, всячески унижала. Я не охотился за несчастным, не участвовал в подлых засадах, но мне этого было мало, и я взял его под свою защиту, мы дружили с ним несколько лет подряд. Не подумайте, будто я хвастаюсь. Моя заслуга невелика. Просто меня удивляет странная для еврейского мальчика пятидесятых годов самоуверенность: я общался с беднягой открыто, на глазах у всех, мне и в голову не приходило, что, если я протяну ему руку, стая начнет преследовать и меня, что я тоже подвергнусь издевкам мерзавцев. «Комплекса жертвы» у меня отродясь не было, я ничего не боялся.
Позднее я сделал открытие, поразившее меня до глубины души. В подготовительном классе Эколь Нормаль у меня был преподаватель литературы, некто Жан Депрен, вылитый Малла, только лет на тридцать старше, — нескладный, с непропорционально большой головой на тщедушном, будто не успевшем вырасти и износиться теле, дерганый и болезненно бледный. Ко мне он относился как-то странно. Я бы даже сказал враждебно. Когда вызывал к доске, старательно отводил взгляд, не важно, рассуждал ли я о стихах Мориса Сева или о «Саламбо»… И вот однажды за ужином я упомянул его имя, а мой отец воскликнул: «Депрен? Как же, как же, мы с ним знакомы!» Выяснилось, что известный эрудит, специалист по «философии тревожности» в литературе XVIII века, во время войны был в офицерском училище Черчилля таким же козлом отпущения, как злосчастный Малла; юные негодяи глумились над ним, мучили его, подстерегали повсюду. Только мой отец заступился за него, подружился с ним, как много лет спустя точно так же поступил и я с его двойником.
Я рассказал вам эту историю, чтобы поделиться изумлением, благоговением перед таинственной силой, заставляющей нас как по волшебству повторять поступки наших отцов, хоть мы о том и не подозреваем.
А главное, хотел показать, что знаком с толпой, которая разбойничает, линчует, топчет, рвет на куски, с «жесточайшим, исконным врагом» из монолога Франца в «Затворниках Альтоны» Сартра, с «диким, злым, всеядным животным — человеком, который поклялся погубить человека…». «Притаившись, зверь жил внутри нас, мы ощущали его взгляд внезапно в зрачках наших близких» [11]. Я чувствую таких людей с двойной остротой; опыт предков помогает мне распознать дыхание зверя: вот он быстро подкрался, затаился, угрожающе зарычал, издал воинственный клич. Но я ни разу не ощутил себя добычей, не подумал, что все равно рано или поздно попадусь в его когти…