Четвертая сторона стены простиралась на сотни метров вдоль главной улицы Говоне, куда мне одному было запрещено ходить. Мне разрешалось только стоять возле больших железных ворот поместья в конце аллеи, обсаженной акациями, и выглядывать через решетку на свободных людей: как обезьяна в клетке.

Посреди узкой и полной жизни виа Маэстра две колеи были выложены камнем, чтобы облегчить движение повозок. Слева от наших ворот располагались мастерские ремесленников. Одна из них принадлежала материнскому сапожнику, сын которого впоследствии купил все ее поместье. В этих мастерских делались замечательные вещи: из ржавых железяк получались изящные ажурные узоры решеток, из камыша плелись всевозможные красивые корзины, из больших бревен выходили оконные рамы, двери, столы, и — самое главное! — мои деревянные щиты и мечи.

Справа от ворот виднелось начало маленькой извилистой тропинки, ведущей, как мне было сообщено под большим секретом кухаркой Чечилией, к ресторану, где можно было снять комнату за почасовую оплату, что всегда казалось мне отличной сделкой. В конце этой тропинки солдаты местного гарнизона поджидали по вечерам своих девушек, а деревенские дамы сплетничали в течение дня. Виа Маэстра всегда была забита телегами с сеном и зерном. Иногда казалось, что они едут без возницы, потому что в них храпел, заснув рядом с винной фляжкой, фермер, полагавшийся, видимо, на лояльность и ориентацию своих лошадей. Все же самым важным событием на улице были парады, организованные местным отделением фашистской партии, и процессии церковного прихода. Они соревновались друг с другом своими униформами, флагами, музыкой и весьма впечатляющими жестами участников церемоний. Одни вскидывали руки в древнеримском приветствии, другие изображали христианское благословение. Я предпочитал фашистов с того дня, когда отец, уступив моим настояниям, дал мне место между двумя чернорубашечниками, вооруженными карабинами и кортиками, чтобы маршировать перед флагом. Я чувствовал себя вознесенным до небес и ужасно важным. Только через много лет, когда я впервые увидел подразделение британской армии, марширующее вместе с козлом в качестве талисмана, я понял, что в моем первом фашистском марше я исполнял роль козла.

Католические процессии выглядели совсем иначе. Мне никогда не разрешали присоединиться к ним и махать кадилом, подобно деревенским мальчишкам, которым я страшно завидовал. Они маршировали с пением в унисон и поднимали белые облака ароматного дыма, чего мне никогда не удавалось, когда я пытался посылать своей сестре через сад индейские сигналы дымом. Золотисто-голубые позументы священников, кресты, белые расшитые одежды певчих хора, белые головные платки Дщерей Марии [23]оказывали на меня большее впечатление, чем черные рубашки фашистов. Но однажды произошло нечто, создавшее психологический барьер между мною и церковной процессией, и этот барьер до сих пор держит меня в отдалении от любой формы коллективной литургии. Это случилось в жаркий послеобеденный летний час; церковные колокола звонили, не умолкая, часами, виа Маэстра была заполнена народом. Карабинеры одеты в парадную форму с красными и голубыми перьями на двурогих шапках. Епископ, окруженный священниками, шагал за статуей Мадонны (голова Мадонны украшена золотой короной, а ее деревянные плечи прикрывает голубой шарф). Статую несли восемь фермеров, одетых в свою лучшую воскресную одежду. Там были мальчишки из начальной школы, Дщери Марии, каноники и прочее духовенство, а также члены ассоциации солдат-ветеранов — со знаменами, увешанными медалями. Старый солдат армии Гарибальди в красной рубашке и затрепанной военной фуражке прихрамывал, опираясь на палку. Запах фимиама смешивался с запахом скошенного сена, еще лежавшего на полях. Муниципальный оркестр играл марш, за оркестром шел мой отец, только что назначенный мэром. На нем была лента мэра, а на лацкане красовались его военные ордена. Наши фермеры сидели на стене и болтали ногами, чуть не задевая головы проходящей публики. Мамина служанка и моя гувернантка-француженка стояли у железных ворот. Они предоставили мне особое место: я сидел возле их ног на маленьком высоком стуле и мог, не уставая, смотреть на процессию. Моя же сестра стояла в нескольких метрах от нас под ближайшей к воротам акацией, которая росла на берегу канала, пересекавшего наше поместье. Как раз перед тем как епископ со своей свитой прошел перед воротами, сестра издала истошный вопль ужаса. Прошло полвека, а я все еще помню эту сцену: она стоит, окаменевшая, сжимает свою маленькую ножку обеими руками и вопит: «Она меня укусила!» Вслед за ее криком эхом последовали причитания французской гувернантки, незамужней уродливой молодой женщины, воображавшей себя благородной дамой. Она испугалась, что ее обвинят в происшедшем и в том, что еще может произойти.

Странным образом субъект, ставший причиной всей суматохи, стоял недвижно, как часть тех «живых картин», которые мать организовывала в своем салоне, когда чувствовала, что ни сладости, ни сплетни не могут больше заставить ее гостей не зевать от скуки. Это была крыса — в моих глазах она выглядела монстром, — агрессивная крыса, а не полевая мышь, и ей хватило смелости не убежать, несмотря на весь поднятый шум. Укусив мою сестру, она стояла и смотрела на нее и на гувернантку своими маленькими крысиными глазками и показывала острые зубы, которые казались мне слоновьими бивнями. Первым среагировал Густо, сын нашего арендатора, который, громко выругавшись, бросился на крысу с подковой в руке, но не успел ее прибить. Крыса исчезла в сене, сестра продолжала кричать, а гувернантка — плакать. Мой отец, услышав голос сестры, немедленно бросил процессию и, подбежав к воротам, стал в тревоге спрашивать, что случилось. Епископ же, оставшись невозмутимым, продолжал шествовать, недовольный лишь тем, что участники процессии перестали петь и начали спрашивать, что же произошло на ферме у евреев. Я сидел на своем стуле, не без удовольствия наблюдая через ноги стоящих впереди зрителей за происходящим, однако потом начал все больше и больше беспокоиться из-за криков сестры, которые переплетались с песнопениями священников.

С того дня у меня развился сильный страх перед крысами, и во мне возникло физическое ощущение того, что жизнь — это процессия смертных, которые проходят мимо твоих страданий, не замечая твоего существования.

В течение восьми лет, последовавших за нашим переездом из Пьемонта во Фриули, моя жизнь протекала поделенной между школой и каникулами. От моего первого года в школе в Удине у меня осталось только воспоминание о сияющей улыбке учительницы, в которую я немедленно по уши влюбился только лишь для того, чтобы узнать от отца, что у нее были искусственные зубы. Я еще не мог участвовать во всех играх своих новых одноклассников и провел большую часть года лежа в постели с высокой температурой. Только в 1931 году, когда доходы отца выросли и мы перебрались в другую квартиру, я начал жить новой жизнью.

Мы жили в большой квартире, которую мать продолжала в письмах к родственникам называть «двумя комнатами». Аннета, бывшая ранее личной служанкой матери, стала теперь домашней прислугой, а Чечилия осталась кухаркой. У нас не было своей машины, однако для далеких поездок мы пользовались лимузином фабрики. Обычно моя мать принимала гостей по четвергам, и в такие дни мне разрешалось приглашать друзей в предвечерние часы на оставшиеся после ее приемов сладости и пироги.

Отец жил отдельно от нас в горной деревне, где находилась одна из фабрик его брата. Мы его видели только по выходным: он приезжал в город вечерним субботним поездом, чтобы вернуться на фабрику ранним утром в понедельник. Он ездил вторым классом, пользуясь специальной льготой для членов фашистской партии. После обеда он часто водил меня в кино, иногда даже на два фильма, один вслед за другим. По воскресеньям отец вставал в восемь утра и к девяти уже был одет в сияющую форму командира фашистского военизированного подразделения. Он вынимал из красной шляпной коробки черную фашистскую феску с шелковой бахромой, застегивал пряжку золотистого ремня, с которого свисал серебряный кортик, и обувался в сапоги, которые Аннета часами начищала до зеркального блеска. Мне была дарована привилегия приносить эти сапоги отцу в спальню. В холодную погоду он набрасывал на плечи роскошную серо-зеленую пелерину, ниспадавшую до самых каблуков, и выходил из дому, окруженный ореолом загадочности и авторитета, который через много лет я вдруг узнал у Лигабуэ [24]в «Фашисте в униформе».

вернуться

23

Дщери Марии — женский католический монашеский орден, созданный в 1872 г. в итальянском Пьемонте с целью обучения девушек различным профессиям. Сегодня орден насчитывает около 1500 членов в 89 странах на всех континентах.

вернуться

24

Антонио Лигабуэ (1899–1965), итальянский художник-примитивист.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: