Как только маленькая весельная лодка доставила меня в порт, состоявший из широкого навеса для грузов и из маленьких хибарок администрации, я попал в руки маленькой, уродливой и косоглазой медсестры, чья властность объяснялась ее белым халатом и накрахмаленной шапочкой с вышитой на ней шестиконечной звездой Давида. Она измерила мне температуру, сделала укол, не объяснив при этом ничего, задала множество вопросов по поводу моего здоровья и здоровья моей семьи и чуть не задохнулась от гнева, когда я, в свою очередь, спросил у нее, кем был бородатый джентльмен, который смотрел на меня со стены грустными глазами. В ответ она рявкнула: «Теодор Герцль, основатель и пророк сионизма», — после чего, остолбенев от такого невежества, отпустила меня, всем своим видом показывая глубокое отвращение. Никто, естественно, меня в порту не встречал, и я раздумывал, у кого из прохожих спросить совета. Я не знал ни слова на иврите, они же вряд ли понимали по-итальянски, и мне было стыдно показать, как ничтожны мои познания в английском и французском. На мне был темно-синий пиджак, серые фланелевые брюки, рубашка с запонками и пристяжным воротником, что было в то время модным среди итальянских денди, и красивый шелковый галстук. Людям, которых я увидел, выйдя из маленького порта, — одетым в рубашки с открытым воротом, запыленным и вспотевшим, мужчинам в шортах и сандалиях, женщинам в сандалиях и коротеньких шортах цвета хаки, державшимся на бедрах при помощи резинок, — я, наверное, казался цирковым конферансье. Рядом со мной стоял большущий кожаный чемодан и полотняный мешок. На чемодане, полученном мною в подарок к бар мицве от моих кузенов, были мои инициалы, в мешке находилась складная походная кровать и маленькая палатка. Эти два предмета были рекомендованы в листе для новых иммигрантов, который я получил в палестинском офисе Милана. Среди прочих бесполезных вещей там упоминалась шапка бойскаутов. Для того чтобы найти этот головной убор, мы с отцом обрыскали пол-Турина, пока не пришли в шляпный магазин «Борсалино» на вокзальной площади, где мы, похоже, когда-то видели нечто подобное. Продавец, услышав наши объяснения, сказал, что у него еще есть в запасе несколько таких шапок. На них давно уже нет спроса, так как движение скаутов запрещено фашистским режимом. Он принес мне несколько на примерку. Шапки были сделаны из дорогого коричневого фетра и выглядели, как шляпы канадских конных полицейских. Продавец перед зеркалом уверил меня, что шапка прекрасно мне подходит. Он сказал, что счастлив, что эту шапку будут носить в стране, где можно ходить в форме и не воевать. Между нами сразу возникло чувство секретного взаимопонимания. С шапкой в руке я вышел из магазина, и по сей день я уверен, что, если бы остался в Италии, этот магазин служил бы мне дружественным убежищем, а шапка — знаком антифашистской акции.

Как только я попал в Тель-Авив, сразу же понял, что будет безопаснее, если шапка исчезнет; она была слишком тяжела и вовсе не подходила для местного климата. Хуже того, она делала меня еще смешнее, чем мой пиджак и галстук в стране, где женщины повязывали головы платками из грубого хлопка, а мужчины носили кепки русско-польского образца. Эта мужская мода быстро прошла в Израиле, но в то время она символизировала приверженность марксистским принципам — сегодня эти кепки носят в результате странного географического развития твердолобые китайские коммунисты. Тем не менее, стоя уже без пиджака, но все еще при галстуке и воротничке рядом со своим громоздким чемоданом, я думал вовсе не об этом. Стоя под слепящим солнцем, я думал о том, что внезапно оказался перед пустотой своего будущего. После месяцев энтузиазма, фантазий и экзальтированных романтических проектов я почувствовал себя раздавленным ощущением полной беспомощности. Сейчас, когда много лет спустя я пытаюсь проанализировать тот момент, я, возможно, путаю свои тогдашние ощущения с сегодняшними воспоминаниями о них. В любом случае шрам в душе, пусть и зарубцевавшись, остался навечно.

Опершись на чемодан, стоявший на песке, как мемориальный обелиск моего прошлого, я не мог понять смысла ожидавшей меня новой жизни. Но с самой первой минуты я почувствовал мощную жизненную силу этого места — силу людей, которые хотят (скорее из идеологических соображений, а не по необходимости) выглядеть беднее и грубее, чем крестьяне моего отца в Италии. Сквозь их поры проступает нахальная и гордая нищета. Они ведут образ жизни, который недвусмысленно дает мне понять, что я попал в мир сумасшедшей деятельности без сомнений и противовесов, которая не оставляет места, где могла бы найти убежище душа. Этот мир был выжжен активизмом так же, как плоские крыши облупленных домов были выжжены солнцем. Передо мной внезапно раскрылась бездонная пустота моей ситуации, и эти дома как будто смотрели на меня недобрым взглядом с другой стороны улицы, лишенные обаяния и лишь чуть менее пугающие, чем деревянные бараки на берегу моря, со стен которых свешивались, развеваясь на ветру, лохмотья рубероида.

Эти халупы, торчащие в дюнах как логовища ведьм, смотрели сверху на караваны верблюдов, шагавших гуськом вдоль берега. Верблюды шли, нагруженные корзинами с песком, к невидимым отсюда строительным участкам, и их ритмичный шаг сопровождался позвякиванием колокольчиков, привешенных на их длинные шеи. С кривобоких веранд хижин сохнущее белье, развевающееся под дуновением бриза, посылало привет этим ленивым животным, тыча мне в глаза бедную наготу моей новой родины, столь непохожей на мои мечты. В тот момент сквозь нищету ландшафта я был не способен воспринять скрытое значение сионистской авантюры и волшебную связь между умирающим иудаизмом Европы и едкой гордостью еврейского национализма в Эрец-Исраэле, стремящегося создать новый тип еврея.

Странным образом я чувствовал, что у Тель-Авива нет собственного лица, как у новых городов, созданных Муссолини на осушенных болотах вокруг Рима. Этот возникший на пустом месте город, о котором один из писателей скажет, что там люди днем смеются на иврите, а по ночам плачут на разных языках, воспроизводил в микрокосмосе целую историю человечества. То была история, о которой я, полный невежда, совсем ничего не знал и которая сейчас демонстрировала передо мной живую коллекцию обрывков стилей, языков, костюмов и обычаев, история, где в одно беспорядочное дисгармоничное целое сплелись страсти, страдания и надежды, которые фанатичные идеалисты и попавшие против своей воли сюда иммигранты привезли с собой со всех концов света. В тот короткий, но казавшийся безумно долгим момент, пока я стоял за воротами тель-авивского порта, я пережил свое первое грубое столкновение с бесконечностью пустоты. Но подсознательно я ощутил присутствие и того дьявольского миража, который призывает людей вытеснить мысль действием и во имя этого действия отшвырнуть прочь все сомнения.

Шофер такси, сидевший в запыленном «форде», вернул меня из этого кошмара к действительности. Он, наверное, привык встречать таких обалдевших иммигрантов, как я. За два шиллинга он предложил отвезти меня на автобусную станцию, где, как в фокусе, все скучиваются в одно целое, перед тем как разбрестись в новом мире, у которого для многих все еще не было полюса притяжения.

Во время этой короткой поездки я явно впитал и глазами, и порами своего тела новизну этого неблагодарного ландшафта. Но у меня не сохранилось воспоминаний от этих первых картин Тель-Авива. Шок, вероятно, оказался слишком сильным, чтобы остаться в памяти, и это был не единственный эпизод моей жизни, который я напрочь забыл. Как бы то ни было, в то утро мой мозг начал функционировать только по прибытии на автобусную станцию, если встретивший меня хаос общественного транспорта вообще заслуживал подобное название.

Автобусы еврейского кооператива, который был — да и, впрочем, остается сегодня — главным средством сообщения, поскольку государство эксплуатирует только несколько коротких железнодорожных линий, были неряшливо припаркованы вдоль узких улиц, отходящих от главной, носящей имя Теодора Герцля. Эти приземистые, запыленные, коричневые автобусы были оборудованы рядами деревянных сидений, а грязные окна снаружи забраны сетками для защиты от камней, а иногда и бомб, которые арабы заимели привычку бросать. Улицы были заполнены людьми, одетыми во всевозможные типы западной и восточной одежды, а лошади и ослы тащили повозки. Меня поразило то, что у большинства лошадей кожа была покрыта язвами и что они не выхолощены. Тот факт, что жеребца-производителя запрягли в телегу, показался мне символичным: передо мной общество, в котором энергия и людей, и животных пульсировала в теле, покрытом шрамами. Но вскоре мой взгляд был притянут, как магнитом, к неожиданному зрелищу колдовства для толпы: на одном из углов бородатый мужчина с чем-то вроде тюрбана на голове, делая какие-то шаманские жесты, резал кур длинным ножом. Горячие капли крови впитывались в песок под внимательными взглядами женщин с хозяйственными сумками.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: