А старшой-то их тот самый соколик, что утром давеча в Божьем храме побывал, – да Богу не маливался; с воеводой на паперти взглядом спознался, да словом не перемолвился; а тут, у целовальника, день-деньской пил, да не напился, – как только увидал, что на ногах никого не осталося, опричь его молодчиков, легонько присвистнул да за ворота и вышел.
Белая тишь да гладь безмолвно морозною ночью сияла.
Бугры да кресты на могилках узорными тенями погост испещряли; крест на часовне сиял будто алмазный, а тень от неё не далеко ложилася, – очень уж высоко полная луна забралась… Очень высоко. Прямо над избой отца Киприана она светло-пресветло сияла, так и разливаясь лучами и блёстками над островерхою светёлкой… В поповском жилье нигде света не было… Всё там было мирно, тихо, недвижно.
Махнул рукой набольший своим сподручным, и десяток рослых молодцов окружили его молча, глядя в светлые очи ему, ожидая воли его и приказа.
Тихо был он отдан. Крадучись по тени, под заборами, несколько человек шмыгнули к поповскому двору, перемахнули через невысокий частокол и разместились по углам, да под выходами; другие двое подхватили заготовленную под сараем у целовальника лестницу, обежали с ней на поповский задворок и приставили к оконцу светёлки.
В ту же минуту, будто по уговору, в том окошке зажелтел свет…
«Ага! Тем и лучше! – подумал Ратибор Всеславович, сбрасывая на снег свою сермягу, – видней будет, коя моя, коя дядина!»
И вмиг он на лестнице очутился.
XI
Тем временем первая дрёма только что свела зеницы отца Киприана и жены его; а сынок их, Василько, до того ль разоспался, что никак, сколь ни старался, проснуться не мог.
А проснуться бедный мальчик очень желал!
Ему привиделся дурной сон, тяжёлый! Увидал он сначала обеих сестёр своих. Увидал, что Надежда в светёлке лежит бледная, неподвижная; а Вера, над нею склонившись, сама белая да холодная, засветила свечку восковую, тихо молитвы читает, целует сестру и мысленно просит: «И меня возьми, Боже! И меня спаси и помилуй, с ней вместе, Господи милостивый, Иисусе Сладчайший».
Но вдруг светёлка пропала.
Видит Василько, будто стая голодных волков окружила их дом, смотрит на месяц и воет!.. Воет так громко, так жалобно, что во сне у мальчика сердечко сжалось от страху, заныло и сильнее забилось… Хочет он кликнуть собак. Изумляется, как же так молчат их верные сторожа? И вдруг, во сне вспоминает, что Орлик и Сокол издохли! Что сам же он зарыл их только что в землю…
Вот один волчище от других отделяется.
Размашистым, сильным прыжком очутился он под оконцем, у светёлки сестёр его; смотрит он на окно, смотрит, огненных глазищ с него не спускает, а сам но снегу хвостищем виляет, зубами пощёлкивает, кровавым языком облизывается… А вот и привстал… И за ним ещё двое серых привстали, и все, крадучись, к дверям, к окнам их дома пробираются, сторожами рассаживаются. А тот, первый, самый большой, как взмахнёт с земли – и прямо в окошко!
Во сне Василько весь съёжился и жалобно застонал!.. Представилось ему, как злой волчище на сестриц его набросился; разорвал, растерзал их на части; кровью их, слезами чистыми упивается, тела их белые по кускам рвёт и мечет…
Но вдруг он, спящий Василько, так и застыл в недоумении, в восторге… Он увидал сестёр.
Вот они обе, – Вера и Надежда, – не окровавленные, не мёртвые, не растерзанные, а сияющие, радостные, блаженные!.. Облитые холодным сиянием луны, они, оторванные от земли, несутся к ней жемчужной, в светлые выси небес, сами блистая чистотой и счастьем. Летят они обнявшись, крылами алмазными взмахивают, ему с высоты улыбаются; а оттолева, из-за месяца светлого, из-за звёзд золотистых, несутся во встречу им хороводы таких же блистающих ангелов, какими они обе сделались, и поют: «Свят! Свят! Свят Господь Саваоф!..»
Так громка и торжественна стала их песнь, что Василько проснулся, вскочил и вскричал:
– Батюшка! Матушка!.. Слышите ль вы песнь ангельскую?.. Славословие великое!.. Батюшка! Видишь ли ангелов Божиих? Они к нам летят! Они Веру и Надежду встречают!
Вскинулись перепуганные отец Киприан и Любовь Касимовна.
Поп первым делом к окну бросился… Там всё казалось пусто и тихо; только ещё долетали замиравшие песни бражничавших в кабаке, и слабый свет лучины светился из окошек его.
– Что ты, что ты, паренёк?.. Бог с тобою, дитятко! – кинулись отец с матерью к Василько.
Но в этот миг, где-то сверху послышался стук и треск, будто что наверху разбивали. Попадья громко вскрикнула, а отец Киприан, обеспамятев, сам не свой бросился вон из комнаты в сени, на лесенку, в светёлку своих дочерей.
Одним взмахом руки он отпер дверь настежь и окаменел на пороге.
В окне пред ним так же, как он, неподвижен и бледен как мертвец, стоял молодой боярин Ратибор Буревод; а дочери его, одна уж остывшая, лежала на постели, а другая на коленях возле неё, не обратив даже лица на влезавшего к ним вора, властно устраняла его прочь протянутою рукой.
Эта рука и вид умершей недвижимо приковали вора-боярина к месту.
На глазах поражённого отца Вера, как стояла коленопреклонённая над умершею сестрой, так тихо, тихо к ней приклонилась и замерла, – сама мёртвая.
XII
Похоронили дочек отца Киприана вместе, в одной могилке, у самой церкви кладбищенской, где был намечен алтарь. Осиротела, притихла семья. Не слышно в ней стало ни лепета девичьего, ни смеха молодого, ни песен сладостных. Василько не смел не только голос подать, но даже до гуслей дотронуться. Матушка Любовь Касимовна глаз не осушала, извелась вся, да и муж её не лучше смотрел, только что явно горевать себя не допускал, от слёз воздерживался, а только бывало несчётно раз во дню тяжело воздыхал да выговаривал: «Да будет воля Господня!»
Даже к своему дорогому делу, к построению храма, будто бы обравнодушил… Не то чтобы он не желал кончить его, – желал душевно! Пожалуй ещё горячее прежнего; всю цель своей жизни полагал в постройке этой, именно оттого, что казалось ему, что как только церковь окончится, – так и он свободен будет от уз земных, и скорее всему здешнему конец придёт.
Не признавался самому себе Киприан в этих помыслах: пойми он, что всё земное счастье его не ровно на всей семье его держалося, а больше в дочерях его заключалося, он ужаснулся бы такого беззакония… Но так оно было, помимо воли его и сознания. Прежде он никогда не думал радостно о земной кончине, зная, что нужен он семье; ныне же часто ловил себя на размышлениях о соединении с умершими и боялся, что вскоре станет в тягость жене и сыну неспособностью своею к труду, к прежней деятельности.
В несколько месяцев ослабел, опустился отец Киприан, на десять лет состарился. Через месяц какой-нибудь, на Рождество Христово у службы в соборе, куда не входил он, по болезни, с самых похорон Веры и Надежды, – прихожане его не узнали.
Но у самой той обедни приключилось дивное диво.
Во время пения Херувимской, не совладал со своим сердцем Василько! Вспомянулось ему, как певал он эту песнь ангельскую вместе с сёстрами, и позабыл он отцовский наказ: не петь более в церкви с прихожанами, – вознёсся мыслью горе и запел… Запел – возносясь к ним помыслом, видя их пред духовным взором своим… Запел, – всё земное и себя самого позабыв.
И вдруг как бы трепет какой прошёл по всему народу во храме: все смолкли и слушали дивную песнь в священном изумлении… Откуда она?.. Кто это пел? Где те певцы, которых голоса составляли на земле такой небесный хор, достойный клира ангелов?..
Никто не знал!.. Никто не мог понять! Никто ничего и никого не видел, кроме бледного отрока, певшего за всех.
Василько стоял на коленях против отворённых царских дверей в алтаре; затуманенные слезами глаза его были подняты к небу, руки молитвенно сложены крестом, и пел он, вспоминая чудные голоса Надежды и Веры, за них и за себя.
Трепетными руками вознёс отец Киприан священную чашу над головой своею и не сдержал, не мог сдержать слёз, оросивших лицо его, открывших душу его к нисходившей на него благодати. Впервые почувствовал он с собою не мёртвую память о дочерях, а их живое и животворное присутствие.