Мы снимаем свои спецшкольные кители, брюки и идем туда, где шипит пар и гремят жестяные шайки.

Нам дано тридцать минут.

Через тридцать минут мы возвращаемся в раздевалку. Нас ожидает большое огорчение: завхоз спецшколы, который ехал с нами до училища, всю форму увез обратно. Она, конечно, нам не нужна, но каждый хотел бы оставить ее на память.

Я подхожу к деревянной скамейке. На ней лежит полотенце, вышитое руками мамы, платочек, подаренный Ингой, и логарифмическая линейка. Это все мое имущество…

— Что надевать? — шумит Курский. — Что нам дадут?

— Все тута, — отвечает старшина-сверхсрочник. — На одевание десять минут.

Перед нами груда брюк и гимнастерок, куча разноцветных обмоток. Каждый хватает, что ему ближе.

— Товарищ старшина! — снова кричит неугомонный Курский. — У меня одна обмотка коричневая, другая — зеленая. Других не осталось.

— Одевайтесь! Потом обменяетесь с товарищами.

— Товарищи, — не утихает Курский, — меняю одну зеленую на одну коричневую.

— Отставить разговоры!

Теперь мы — курсанты. Мы не спецы. Нам не говорят: оставьте детство. Предполагается, что мы его давно уже оставили. Вместе с нами учатся люди по возрасту вдвое старше нас. Это либо фронтовики, либо те, кто уже не первый год в армии, — сверхсрочники. Из их числа назначены младшие командиры.

Мы живем с ними дружно. Но бывают и столкновения.

На уроке артиллерии рядом с Дорониным сидит сержант Кондратюк. Нам дано задание сделать баллистические расчеты. Пишем на бумаге бесчисленные цифры, грызем в отчаянии карандаши.

Кондратюк беспрестанно заглядывает в тетрадь Доронина, шепчет ему:

— Убери локоть. Мне не видно.

— А что ты у меня списываешь? — возмущается наглостью Кондратюка Доронин. — Будешь на фронте командиром батареи — списать не у кого…

Это говорит тот Доронин, который в спецшколе советовал Курскому: «Ты зубри немецкий, а математику спишешь у меня…»

Судя по этому, с детством мы действительно расстались.

Кондратюк шипит:

— Не грубите мне. Доложу лейтенанту.

— А я сам ему доложу, — невозмутимо отвечает Доронин.

— Он с вами говорить не будет.

После занятий Доронина вызывает командир взвода лейтенант Мефодиев.

— Почему грубите младшим командирам?

— Товарищ лейтенант, я… — начинает Доронин.

— Молчите. И не оправдывайтесь.

— Я…

— Молчите. И два наряда вне очереди!

Доронин медленно поворачивается.

— Не так! Повернитесь, как положено, — командует лейтенант.

Потом мы успокаиваем Доронина:

— Не огорчайся.

— А я и не огорчаюсь, — говорит он с деланным равнодушием. Мне что — два наряда это трудно? Если бы Кондратюк попросил, я бы ему помог. А так нахально лезть…

— Ну хватит! Не все люди ангелы.

Курский улыбается, ободряюще подмигивает:

— Что ты — нежный цветок? Майская роза?

Нет, мы не розы. Случайная обида нас не повергнет в отчаяние. И настроение не испортится. Даже если по дороге встретится старший лейтенант Дроздов.

Дроздов — строгий ревнитель порядка, его олицетворение. Он всегда прямой и стройный, от него исходит медногуталиновое сияние: каждая пуговица на его шинели искрится, пряжка ремня пускает солнечные зайчики, сапоги блестят. А кругом вода, грязь и глина… Как он умудряется не запачкаться — не понятно. От него и пылинки, наверно, сами отлетают. Никаких дисциплин, кроме строевой, Дроздов не преподает. Про него, как дошло до нас, один офицер сказал:

— Коля Дроздов в артиллерии не гений. Он и глазомерную с трудом рубает…

Глазомерная подготовка данных для артиллерийской стрельбы — самый простейший вид расчетов. Азы. Арифметика. Но совершенствованием ее Дроздов, видимо, не очень озабочен: у него есть своя стихия.

…Наш взвод идет из бани строем по двое. И вдруг слышим впереди звонкий сухой дроздовский голос:

— Кто ведет строй? Ко мне!

Старший сержант бежит навстречу окрику. Мы догадываемся, в чем дело: идем по дощатому тротуару, а не по мостовой. Тротуар приподнят на сваях, на нем сухо, а мостовая — сплошное болото. Неужели нам, только что отмывшимся от грязи и надевшим чистые обмотки, сворачивать на мостовую?

Так и есть. Сержант командует:

— Кру-гом! И назад до бани. Оттуда — по мостовой.

— Пошли опять в баньку попариться, — горько усмехается Курский. — Ребята, споем, что ли?

Нет, петь мы не будем, хотя сержант всеми силами старается выжать из нас песню, надсадно кричит: «Запевай!» Дроздов в своей роли: он непорядка не допустит.

А непорядки, по его мнению, кругом. Всякого, кто ниже его по званию, не говоря о курсантах и рядовых, он обязательно при встрече остановит:

— Вы меня неправильно поприветствовали… Документы, удостоверение! Так-так.

И вдруг нам читают приказ: старшему лейтенанту Дроздову досрочно присвоено звание капитана…

…Дроздов шел по городу. Навстречу ему попался лейтенант. Лейтенанта он, конечно, остановил. За нечеткое приветствие. Тот начал пререкаться и грубить. Дроздов предложил ему пройти в комендатуру. Лейтенант отказался. Дроздов достал из кармана свисток — свисток всегда при нем, — и на сигнал подошел патруль. Лейтенанта задержали. Он оказался никаким не лейтенантом, а очень опасным человеком…

После чтения приказа мы идем на занятия. Они начинаются рано утром и кончаются вечером. Ежедневно по двенадцати часов. Слушаем лекции, выполняем команды, отвечаем на вопросы.

Урок по материальной части.

— Курсант Крылов, расскажите о подъемном механизме 203-миллиметровой гаубицы!

Артиллерия.

— Что такое прямой выстрел?

Автотракторное дело.

— Вы знакомы с системой зажигания?

Штыковой бой.

— Коротким — коли!

Топография.

— Взять планшеты, надеть шинели. Идем в поле.

Химзащита.

— Надеть противогазы!

Ох, эти противогазы! Они нам надоели больше всего ни свете: вечно болтаются на боку. Раз в неделю, по средам, — химдень. От подъема до отбоя все курсанты в противогазах. Снимаем их только во время обеда.

Обед короток. Едва успели сесть, проглотить прозрачный гороховый суп — и уже команда; «Встать! Надеть противогазы!»

А как быть с яблоками, которые нам дали на третье? Яблоко можно есть и на ходу. К этому мы приспособились.

Кладем его в маску противогаза и, постепенно поворачивая языком, откусываем. Солдат ко всему приноровится.

Кончаются занятия, и приходят минуты «личного времени». Каждый день их ровно пятьдесят.

Мы пишем письма, перечитываем те, что получили.

Мама теперь в Москве одна: папа умер. Она похоронила его холодным февралем сорок второго года на Рогожском кладбище. Рабочий кладбища — старик-инвалид — запросил за рытье могилы тысячу рублей. Могилу пришлось долбить самой.

Я снова и снова пробегаю глазами расплывшиеся от слез строчки. Вижу отца, больного, тяжело больного человека, слышу его последние слова: «Ивановна, вон! Русский немцу Москву никогда не отдаст!» Я его и запомнил таким — гневным, рассерженным, убежденным.

Я пишу маме. Пишу Инге. Она вместе с матерью и Игорем по-прежнему в Казани.

Мы ставим точки на своих коротких солдатских письмах и кидаемся на газеты.

Вести в них недобрые.

Пережито жестокое лето. Надежд оно не оправдало, утешений не принесло. Военные сводки — одна другой хуже: «оставили Ворошиловград», «бои у Ростова», «отражали атаки в районе Новороссийска!»

Теперь враг подошел к Волге. Бои идут в Сталинграде.

Снова, как и осенью сорок первого, радио передает одну музыку…

По училищу проходит слух, что нас не доучат, пошлют под Сталинград. Командование этот слух опровергает.

Нам снова приходится настраивать себя на продолжение учебы. А ей и конца не видно. Кажется, никогда не вылезем мы из этого маленького уральского городка, разбросанного по склонам холодных, неприветливых гор.

— Товарищ курсант, расскажите о разведке пути.

— Товарищ курсант, объясните…

«Товарища курсанта» спрашивают в день сто раз. И все он должен объяснить, показать, описать, решить, собрать, разобрать, начертить.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: