Мы сидим не шелохнувшись, только перьями скрипим, записываем. И ничего сейчас на свете для нас не существует, кроме отважного Марата, неистового Робеспьера, пламенного Дантона, кроме тех безымянных парижан, которые штурмовали Бастилию.

В старой школе историю я не любил. Что в ней было интересного? Учительница простуженным голосом читала учебник и требовала «наотлет» знать все даты. Это в наших сердцах и умах отклика не находило. Прошлое человечества казалось нам тусклым, серым. Оно сплошь состояло из имен царей, лет их правления, названий войн и реформ. Так от Рамзеса и дальше, через все века.

И вот мы слушаем Орешина. Похоже, что он хочет увлечь нас своим предметом настолько, чтобы мы стали не артиллерийскими командирами, а историками.

Историков из нас не вышло, хотя заинтересовались мы этой наукой всерьез. Организовали исторический кружок и читали на нем доклады. Я написал целый трактат о Фердинанде Лассале, где яростно разоблачал матерого оппортуниста.

Каждый раз на занятия исторического кружка людей приходило все больше и больше.

Но у Орешина среди преподавателей появились серьезные конкуренты. Первый из них — математик Комаров, который не уставал повторять, что «математика во много крат увлекательнее романов Дюма», Комаров, который по ходу урока рассказывал нам десятки математических анекдотов, курьезов, парадоксов. Он быстро обратил нас «в свою веру», и мы создали еще один кружок — математический.

Каждый из преподавателей «тащил» нас в свою сторону, и кружки росли, как грибы: химический, литературный, музыкальный, гимнастический. Первенство, однако, «по числу охвата» оставалось за историческим.

Мы очень любили Орешина. Несмотря на то, что на уроки Орешин часто опаздывал, у него всегда оставалось пять минут, чтобы поговорить с нами о политике.

А мы все интересовались политикой. С малых лет слышали мы от взрослых слова, которые они произносили с тревогой и озабоченностью: «международная обстановка».

Не была она легкой, эта обстановка, когда мы родились, не приносила она радости и в последующие годы. За строчками газетных сообщений то тише, то громче звучала беспокойная барабанная дробь.

Она была слышна, когда люди со свастикой на рукавах маршировали по рейнским городам. Она стала еще слышнее, когда запылал рейхстаг.

В тридцать пятом над Абиссинией появились тени «капрони» — итальянских бомбовозов. Потом мы узнали о горе и доблести Испании.

Искры войны вспыхивают у наших границ: был Хасан, был Халхин-Гол.

В тридцать восьмом мир облетело черное слово «Мюнхен». Мюнхенский сговор был трагедией Чехословакии, крушением надежд на то, что западные державы не дадут Гитлеру распоясаться. Но они шагнули назад…

И вот — год тридцать девятый. Прыжок Германии на Польшу. В Европе — война.

Что произойдет дальше? Где причина предательского поведения правительств Англии и Франции, сорвавших с нами переговоры, посылавших к нам «непредставительных представителей», дипломатов без грамот? Почему гитлеровская Германия пошла на договор о ненападении с СССР? Что этот договор даст нам?

Мы забрасываем Орешина вопросами. Он отвечает, рассказывает о событиях в мире, рассказывает так, как на обычном уроке.

Мы слушаем. Это уже не история французской революции. Это тревога наших дней.

Разговор о международной обстановке, о прогнозах на будущее Орешин заканчивает словами:

— Может так произойти, что будущее придется решать вам. Недаром мы позвали вас в эту школу…

Переулок Маяковского, бывший Гендриков

Вместе со мной за партой сидит Вася Тучков. Впереди — Владлен Доронин и Леша Курский. Это мои новые друзья.

Тучков — невысокий светловолосый широкоплечий парень. Спортсмен, футболист. Когда он идет по улице, то без конца пинает ногами камешки, спичечные коробки, ледышки. Это у него называется: «ни минуты без тренировки». Футбол — не единственная страсть Тучкова. Он уже несколько лет занимается борьбой. Поэтому шея у него так развита, что на ней не сходится ни один воротник. Когда командиры делают ему замечания: «опять воротник расстегнут», он виновато объясняет: «не могу, иначе удушусь».

Доронин — медлительный, малоповоротливый, флегматичный. Все, что он делает, делает как бы нехотя. Но он очень талантлив, прежде всего — в математике. Вызывают его к доске, он поднимется и идет вразвалочку, преподаватель возвращает его на место, требует «пройти как положено». «Как положено» у Доронина не получается, но любую задачу он всегда решит. И теорему докажет, даже если не слушал объяснения или пропустил несколько уроков.

Курский тоже в науках не отстает. За исключением немецкого. В семилетке он учил французский. Пришлось все лето зубрить немецкий. Сейчас ему, конечно, трудно. Но он не унывает. Он вообще никогда не унывает.

Получая очередную тройку от Ласточкиной, Курский обычно замечает:

— Вы бы по французскому меня спросили, геноссен ляйтерин. Я бы вам сейчас: ну шантон, ву шантэ…

— Идите и не паясничайте, — говорит Ласточкина. — Еще одно слово — и придете пересдавать вечером.

Курский поворачивается и, нарочито прилежно топая, под смех товарищей возвращается к своему столу.

В глазах Курского всегда светится лукавинка, озорство. Он любит делать смешные сюрпризы, и фантазия его здесь неистощима. Однажды он купил у мальчишек на улице ежа, принес его в школу и положил это колючее существо в полевую сумку Доронина. Ничего не подозревавший Доронин полез в сумку и, уколовшись, закричал. За ежа Курскому пришлось натирать пол во всем коридоре…

Мы ходим всегда вчетвером. Нас называют «четыре мушкетера». Называют не только потому, что мы неразлучны, — мы первые стрелки батареи. Для нас в тире не жалеют патронов, готовят к соревнованиям на приз горкома комсомола.

Когда не бывает вечерних занятий или собраний, мы идем в кино, на футбол. Или занимаемся в библиотеке. Всегда в одной и той же — в библиотеке дома-музея Маяковского, в переулке Маяковского, бывшем Гендриковом.

Однажды приходим сюда — почти все места заняты, ни одного свободного стола.

— Ничего не поделаешь, рассредоточимся, — предлагает Курский.

Мы «рассредоточиваемся». Я замечаю пустующее кресло в углу зала за маленьким двухместным столиком. За столиком сидит пышноволосая девушка в белой вязаной кофточке.

Я спрашиваю:

— Свободно?

Она поднимает голову, смотрит на меня, держа в зубах кончик карандаша, потом вынимает его изо рта и произносит подчеркнуто безразлично:

— Свободно.

Я сажусь, раскладываю свои книги, начинаю читать и вдруг ловлю себя на том, что не читается.

Смотрю на свою соседку.

Несколько раз отрываюсь от книги и вижу пышные каштановые волосы, длинные ресницы, чуть шевелящиеся пухлые губы.

Убеждаю себя: надо читать! Но опять — эти ресницы, эти губы…

Видимо, девушка чувствует на себе мой взгляд, поднимает глаза.

У меня такое чувство, словно я в чем-то провинился и пойман с поличным. Мне жарко. Наверно, я сильно покраснел, потому что соседка, вернувшись к чтению, едва заметно улыбается. Улыбка, как мне кажется, ироническая.

Смотрю в зал. Вижу Курского. Курский мне подмигивает. Конечно, он все видит.

Не помню, как начинаю разговор с моей соседкой. Кажется, спрашиваю: что вы читаете?

Она отвечает:

— Учебник. По анатомии.

— В этой библиотеке таких книг нет.

— Я принесла с собой.

— Вы студентка?

— Нет, еще в школе. До института далеко.

— А почему — анатомия?

— Интересуюсь.

И снова целый час молчания, снова я сижу и смотрю в зал.

Мои товарищи собираются, выходят. Тучков делает мне знак рукой, чтобы я не поднимался, а Курский опять подмигивает, улыбается. Пошлая и дурацкая улыбка. Совсем неуместная.

«Мушкетеры» ушли. Девушка закрыла книгу. Я решаю: пора выходить.

В гардеробе подаю ей пальто и чужим голосом спрашиваю:

— Можно вас проводить?

Девушка улыбается — опять эта ирония! — говорит:


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: