Ежи Анджеевский.
Пепел и алмаз.
Роман
Смолистой головешкой в поле
Поток горящих искр бросаешь.
Горишь, не зная: добудешь волю,
А может, вовсе потеряешь.
Чем станешь? Пеплом и золою,
Что буря разметет по свету?
А вдруг в заре блеснет зарею
Алмаз, как знаменье победы?
I
Заметив женщину — она шла вниз по улице, к мосту через Среняву, — Подгурский свернул к тротуару и резко затормозил. Два молодых милиционера с автоматами насторожились на заднем сиденье. А сидевший рядом секретарь воеводского комитета партии Щука выпрямился и поднял на Подгурского набрякшие, запухшие от бессонницы глаза:
— Поломка?
— Нет. Минутку, товарищ секретарь.
Не выключая мотора, он выскочил из открытого джипа и, громко стуча подкованными сапогами по мостовой, побежал вдогонку за женщиной, которая уже приближалась к мосту. Тротуар в этом месте разворотило снарядами, и она сошла на мостовую. Шла она медленно, опустив голову, сгорбившись, с большой, тяжелой сумкой в левой руке.
— Пани Алиция! — крикнул он.
Косецкая так глубоко о чем-то задумалась, что, обернувшись и увидев молодого мужчину в высоких сапогах, армейских брюках и расстегнутой кожаной куртке поверх темного свитера, не сразу узнала в нем бывшего практиканта мужа. Но Подгурский так обрадовался неожиданной встрече, что второпях не заметил ее растерянности.
— Добрый день! — поцеловал он ей руку. — Как я рад, что увидел вас из машины.
Только тут, по хрипловатому голосу и характерному наклону продолговатой, слегка суженной к вискам головы, она узнала его. Подгурский несколько дней не брился, и лицо его, заросшее темной щетиной, казалось еще более худым.
Она поставила сумку на землю и приветливо улыбнулась. Несмотря на седые волосы, многочисленные морщины на лбу и выражение бесконечной усталости в глазах, улыбка у нее была совсем молодая.
— Пан Франек?! Как поживаете?
— Я? Отлично.
Последний раз она видела Подгурского несколько месяцев назад, зимой, вскоре после того, как через Островец стремительно прокатился фронт. Он забежал к ней однажды вечером буквально на одну минутку, совсем как во время оккупации, когда скрывался от немцев. С тех пор они не встречались, хотя она знала, что он вернулся в Островец и работает секретарем повятового комитета партии.
Он был оживлен, но показался ей усталым и осунувшимся.
— А выглядите вы, пан Франек, неважно!
Он пренебрежительно махнул рукой. Слышно было, как громко работает невыключенный мотор. Вдруг сзади просигналили два раза.
— Это, наверно, вам?
Подгурский обернулся.
Большой, грузный Щука, высунувшись из машины, торопил его знаками. Один милиционер с автоматом стоял возле джипа.
— Иду! — крикнул Подгурский и стал объяснять Косецкой: — Мы очень спешим. Нас ждут на цементном заводе в Бялой, нужно там выступить на собрании. Скажите, это правда, что судья вернулся?
Она кивнула.
— Когда?
— Позавчера.
Подгурский обрадовался.
— Ну, что он? Здоров? Очень измучен? Как настроение?
Она не успела ответить: снова посигналили. Подгурский посмотрел на часы. Двадцать минут шестого. Собрание в Бялой назначено на пять.
— Простите, мои спутники уже нервничают… Иду, иду! — крикнул он Щуке и снова обратился к Косецкой: — Если разрешите, я забегу к вам сегодня. Часа через два, хорошо! — И, поднеся руку пани Алиции к губам, растроганным голосом промолвил: — Я так рад, что пан Косецкий вернулся…
Щука не стал укорять Подгурского, только показал на часы. Подгурский дал полный газ, и машина рванулась вперед.
— Вы меня, пожалуйста, простите, — сказал он немного погодя. — Но это очень важная для меня встреча. Самое большее через четверть часа мы будем на месте.
Тот уперся огромными ладонями в колени и, полузакрыв глаза, внимательно следил за несущейся навстречу дорогой. Они ехали переулками и, хотя дорога была из рук вон плохая — вся в выбоинах и ухабах, развили большую скорость.
По обеим сторонам уходящей вверх улицы стояли маленькие, по большей части двухэтажные, убогие домишки, с многочисленными следами недавней войны. Стены изрешечены пулями; развороченная и всюду раскиданная черепица обнажила мрачное нутро чердаков; на фоне разрушенных стен — окна, забитые фанерой и досками или просто без стекол и рам, мертво зияющие пустыми глазницами. Там и сям над грудами серого щебня одиноко торчали остатки уцелевших от бомбежки стен. В этой части города было тихо, пустынно и безлюдно. Ни одного прохожего. Только какая-то маленькая, сгорбленная старушка толкала перед собой огромную тачку из-под извести, груженную картошкой. Кое-где чернели обрубленные ветви засохших акаций.
— С кем это вы разговаривали? — спросил Щука.
Подгурский повернул на поперечную улицу. Мимо промчался огромный, крытый брезентом грузовик.
— С Косецкой, — ответил он, разъезжаясь с грузовиком, — женой судьи.
— Из Островца?
— Вы его знаете?
— Нет. Осторожней…
Они как раз въехали на рынок, в самую толчею и гомон. Здесь кишела огромная толпа: штатские вперемешку с польскими и советскими военными. Просторная площадь с наскоро сколоченными ларьками и дощатой, покрашенной в бело-красный цвет трибуной, откуда несколько дней тому назад принимали первомайский парад, была вся запружена громоздкими военными грузовиками с прицепами, груженными бочками с горючим. И хотя фронт проходил в этих местах еще в январе, а теперь откатился далеко на запад и последние бои с неприятелем догорали за добрых несколько сот километров отсюда, картина в точности напоминала обстановку прифронтового города.
В глубине площади на фоне весеннего голубого неба чернели силуэты сожженных домов. Над улицей алели огромные плакаты. Из репродуктора раздавался громкий мужской голос:
— «Вчера, четвертого мая, в шесть часов утра в штабе маршала Монтгомери подписан акт о капитуляции, согласно которому…»
Подгурский сбавил скорость, но, чтобы пробиться сквозь толпу, приходилось все время сигналить. В вышине отчетливо звучали слова диктора:
— «…немецкие воинские соединения в северно-западной Германии, Голландии, Дании… включая военные корабли, находящиеся в этом районе, прекращают огонь и безоговорочно капитулируют. Военные действия будут прекращены в субботу в восемь часов утра».
Толпа у репродуктора молчала. На тротуарах тоже застыли группы людей.
Диктор повысил голос:
— «Настоящий акт является первым шагом к полней и окончательной капитуляции Германии».
Подгурский взглянул на своего спутника.
— Едем! — сказал Щука.
Когда они проезжали мимо здания комитета партии, на котором развевалось красное знамя, часовой у входа, заметив Подгурского, стал делать ему знаки, прося остановиться.
— Едем! Едем! — повторил Щука. — Некогда.
Подгурский жестом дал понять часовому, что очень
спешит. Через минуту они уже выехали из толчеи на поперечную улицу.
— Обратили внимание, с какими лицами люди слушали сообщение?
Щука кивнул.
— Без всякой радости, заметили?
— Слишком долго ждали.
— Вы думаете, только поэтому?
— Конечно, не только, — бросил Щука, не отводя глаз от дороги.
Он посмотрел на часы.
— Минут через десять будем на месте?
— Должны быть. Уже недалеко.
Они ехали снова по пустынным, разрушенным улицам.
— Ну, так что же этот Косецкий? — вернулся Щука к прерванному разговору. — Вы знали его до войны?
— Да. Я два года работал с ним в суде. До самой войны. На редкость честный и порядочный человек. Только что вернулся из лагеря.
— Из Освенцима?
— Нет, из Грос-Розена.
Щука заинтересовался.
— Он был в Грос-Розене?
— Провел там четыре года.
Подгурский вспомнил, что Щука, побывавший за последние несколько лет в разных концентрационных лагерях, сидел и в Грос-Розене.