Сегодня пикников на открытом воздухе в честь Дня труда не будет – из-за погоды. И никто из белокурых Боннардов и их приятелей не станет носиться голышом по пляжу и с пронзительным криком нырять – уж очень вода холодная, в нее и войти-то страшно.
Да, мы с женой ведем уединенный образ жизни. Нет, ни с кем не общаемся. Вернее, почти ни с кем. Конечно, мы бы хотели помочь, но ничего не знаем. Да, вчера в церкви мы вместе со всеми молились за Тимми Боннарда – чтобы его нашли. Но вообще мы предпочитаем сидеть дома. Нет, за все тридцать два года, что прожили на Кенел-лейн, мы даже порога большого дома на горе не переступали и теперь уже наверное не переступим…
За все годы в наших краях ничего подобного не бывало. Ужасное происшествие. У моей жены до сих пор руки трясутся. А на улице по-прежнему полно автомобилей. Если это не Боннарды, то наверняка полицейские. Какая-нибудь машина обязательно остановится у нашей двери и нас снова потревожат – начнут задавать уже набившие оскомину вопросы. До того как пропал ребенок, никто из этих людей даже не знал нашей фамилии, зато теперь, прочитав надпись на почтовом ящике, они обращаются к нам по имени, как будто имеют на это право… Да, мы живем очень уединенно. Вы, конечно, извините, но помочь вам мы не можем. Я развожу дрожащие руки в стороны, демонстрируя пустые ладони. Ничем…
Моя жена приняла снотворное и отправилась спать до начала одиннадцатичасовых новостей. К тому времени моросивший на улице дождь перешел в ливень.
С фонариком в руке я спускаюсь в погреб, осторожно ступая по ступенькам полусгнившей лестницы. В сущности, это не погреб, а выкопанная под домом яма. Котельная и трубы находятся наверху, в задней части дома, хотя мы живем на возвышенном месте и нас почти не заливает. Даже небольшие протечки бывают крайне редко – только после сильной бури. Я свечу фонариком по углам погреба, и его луч скользит по поддерживающим потолок балкам, затянутым густой паутиной, которая неслышно колышется, создавая иллюзию, что минуту назад здесь кто-то прошел. Потолочные балки нависают так низко, что вытянуться в полный рост в погребе трудно и стоять неудобно. Здесь гуляют сквозняки и пахнет затхлостью, влажной землей, цементом, мышиным пометом и бог знает чем еще – сюда много лет никто не спускался. Когда-то моя жена оборудовала в погребе кладовку для варенья и фруктов, но в ней давно ничего не хранится. Я е силой дергаю дверь – она покоробилась от времени и сырости и поддается с трудом. Внутри покрытые пылью полки, на них с полдюжины старых стеклянных банок для консервирования, несколько ржавых жестяных крышек и изгрызенных мышами резиновых колец для закрутки. Кладовка маленькая и тесная – метр на метр, не больше. Надо бы здесь все основательно вычистить, думаю я. Бог даст, перезимуем, тогда этим и займусь. Кряхтя от боли в коленях, я присаживаюсь на корточки, заглядываю под нижнюю полку и свечу фонариком. Тут тоже полно паутины, к которой налипли высохшие хитиновые чешуйки угодивших в ловушку насекомых. Спасаясь от света, пауки бросаются наутек. Местечко здесь – лучше не придумаешь: под полками земляной пол, и если выкопать в нем яму, кое-что туда положить – я так просто говорю, для примера, – а потом присыпать землей и аккуратно загладить лопатой, то никто и не догадается… Никого там, под полками, нет. Хотя… чем черт не шутит? Ни в чем нельзя быть уверенным на все сто.
Коллекционер сердец
Забавно! Мы никогда не встречались, вы не знаете, как меня зовут, но вы тем не менее держите меня в руке. Вертите, смотрите на то, что от меня осталось, и говорите: Это слоновая кость? Да еще резная? Очень красиво.
Дедусику перевалило за пятый десяток, у него были крашенные под цвет меха ондатры усы и сверкающая, будто покрытая хромом, огромная лысина. Говорил он тихо, но веско, так что никому с ним не захотелось бы связываться. В общем, старикан являл собой тип этакого папаши-наставника, к которому я испытываю некоторую слабость. Он придержал дверь и помог мне войти в дом. Сказал, что это фамильный особняк, но семейство его все повымерло. Один он остался. «Ни жены, ни детей, ни наследников. Классический случай». Я его особенно не слушала: взгляд мой метался из стороны в сторону по просторному, пахнущему плесенью холлу, из которого видны были двери многочисленных комнат и роскошная лестница, которая вздымалась прямо передо мной и вела… Клянусь, я так и не поняла, куда она ведет. Один пролет и лестничную площадку я еще видела, но дальше все было скрыто мраком. Все это здорово напоминало незаконченный карандашный набросок. Словно художником овладело нетерпение, и он небрежно стер ластиком верхнюю часть рисунка, размазав по бумаге крупинки черного жирного грифеля.
Я подумала, что надо сказать хоть что-нибудь, и решила пошутить:
– Ну и ладно. Детей кругом прорва – к чему плодить еще?
У меня на нервной почве развилась дурная привычка хихикать после каждой своей реплики, не важно, смешная она или нет, а потом надувать пузырь из жвачки и громко его хлопать. Обычно в ответ я слышу что-нибудь вроде «Круто!», а если рядом со мной парень – громкий, дурашливый смех.
Старый судья Как-Его-Там что-то буркнул, давая понять, что мое поведение нисколько его«не нервирует. Потом дотронулся до моего плеча кончиками пальцев, как будто боялся обжечься, и сказал:
– Вот моя коллекция сердец.
Мы стояли в обшитой темными деревянными панелями комнате, где над камином, занимавшим половину стены, висело старое потускневшее зеркало. В нем отражалась моя голова, именно голова, потому что ни шеи, ни плеч, ни всего остального видно не было. Мое отражение мне, в общем, понравилось: губы в порядке – красные и влажно блестят, волосы завиваются мелким бесом, цвет такой, что не поймешь, какой именно – короче, то, что надо. Одно плохо: на лбу у меня пролегла очень уж глубокая морщинка (я, признаться, не отдавала себе отчета, что наморщила лоб), а еще я никак не могла рассмотреть своих глаз – они были стертые, размытые.
– Bay! – воскликнула я, хихикнув и выдув очередной пузырь. – Bay! Это круто!
Это и в самом деле было круто: столько их кругом лежало, этих блестящих вещичек, что и не сосчитать! Они были повсюду – на каминной полке, на длинном, чуть покоробившемся от времени старинном столе из какого-то ценного дерева, на круглом столике с лампой под абажуром, украшенным бахромой, – на таких абажурчиках все старички сдвинуты. Экспонаты из коллекции судьи нисколько не походили на заурядные, в виде репки, сердечки, как на поздравительных открытках. Не походили они и на то золотое сердечко (может, и не золотое, а просто позолоченное), которое я носила «на счастье» на тонкой цепочке, свешивавшейся у меня между грудей, едва прикрытых бордовым топом в белую, как зебра, полоску. Это были произведения искусства, напоминавшие по форме настоящее человеческое сердце. Ведь сердце, как ни крути, это не репка, а комок мышц – верно я говорю? На каминной полке лежало хрустальное сердце с таким количеством сверкающих полированных граней, что глазам было больно смотреть. Там же находилось блестящее, цвета красного вина, керамическое сердце с имитацией вен и артерий. В большом количестве были представлены сердца из обожженной глины всевозможных цветов и оттенков – от кирпично-красного до темно-коричневого с тонкими зеленоватыми прожилками. Было жутковатое сердце из железа с острыми шипами. Лежало серебряное сердце с выгравированной надписью (что значат слова ODI ET AMO [5], я не знаю, поскольку надпись сделана на незнакомом мне языке). Было даже одно очень тяжелое сердце из золота, которое пылало, как крохотное солнце. На столе расположились восемь сердец одинакового размера, вырезанных из какого-то холодного на вид камня, мрамора, я полагаю, – бежевого, серого, пурпурного, темно-синего, белого с серыми прожилками, телесно-розового, серо-черного и насыщенного угольно-черного цвета. Было очень красивое сердце розовато-коричневатого оттенка, как моя кожа, с крохотными золотистыми вкраплениями, похожими на звездную россыпь. Увидев этот экспонат, я затаила дыхание и долго не могла отвести от него глаз. Правда, ничего другого, кроме «Bay! Это круто!», я придумать так и не смогла, а затем по обыкновению хихикнула и с шумом лопнула новый пузырь.
5
Ненавижу и люблю (лат.).