Нет, ничего подобного. На самом деле она говорила очень приятные вещи.
– А здесь очень мило, в этом Наутага-колледже. Совсем не похоже на Порт-Орискани, и на Эри-стрит тоже ни чуточки не похоже, и на твою старую школу, верно? Сразу видно, тебе здесь хорошо, правда, Дженетт?… – Она откашлялась, издавая противные, скрипучие звуки, и Джинни в панике подумала: сейчас сплюнет, сейчас выплюнет,но этого не случилось. Она, должно быть, проглотила это, и как ни в чем не бывало улыбалась, поглядывала по сторонам, то и дело оскальзывалась на тротуаре, и Дженетт пришлось крепко держать ее, чуть ли не тащить на себе.
А какая странная обувь была на миссис Харт! Дженетт смотрела и просто глазам не верила: дешевенькие туфли-лодочки из черной блестящей кожи с дурацки заостренными носами и на тонюсеньком каблучке. А на одном бежевом нейлоновом чулке спустилась петля.
Они стояли у края тротуара и ждали, когда можно будет перейти улицу. Сейчас мигал красный, предупреждал: НЕ ХОДИТЬ! НЕ ХОДИТЬ! А Дженетт говорила: вот это сюрприз, как приятно, что мама нашла время навестить ее, – а потом нерешительно спросила, надолго ли она собирается задержаться? И миссис Харт ответила:
– Это зависит…
– Зависит… от чего?
Тут загорелся зеленый: ИДИ! ИДИ! Держась за руки, Дженетт и миссис Харт перешли через Мэйн-стрит.
– От обстоятельств, – ответила миссис Харт и снова откашлялась. – От тебя.
Дженетт лишилась дара речи. Миссис Харт игриво и по-девичьи возбужденно стиснула ее руку, будто собиралась поделиться неким заветным секретом. А потом сказала:
– Все мои земные пожитки в машине. Тебе известно, что у меня есть машина? Тебе известно, что и водительские права у меня тоже имеются? Я припарковала ее вон там. – И она небрежным жестом указала куда-то за пределы Мэйн-стрит. – И мне негде сейчас быть, кроме как здесь, Дженетт. С тобой.
Она вела машину быстро, потом еще быстрее. Ударила по тормозам, потом отпустила. И снова всей ступней на педаль газа, и машина так и рванула вперед. Я не плакала, нет, хоть и пребольно стукнулась головой о ручку дверцы, но я не плакала. И не видела, куда мы едем, мимо мелькали лишь деревья.Ты должна умереть вместе с матерью, так она говорила.Я твоя мать, я твоя мать, я твоя мать. Этот ее запах – она неделями не принимала ванны, не мыла голову. Какой-то звериный запах. Волосы мелко вьющиеся, спутанные. Но все равно она была хорошенькая – мама. Даже когда намазывала лицо кремом, чтобы не чесалась кожа. Она ее все время расчесывала, и порой сквозь жирный белый крем проступала капелька ярко-красной крови. Из расчесанного струпа. И ее пальцы, эти ее ногти, такие ядовито-красные. Кровавые кутикулы.Только ты и я, никто не узнает, где мы, мы должны держаться вместе. Я твоя мать, навеки, навсегда. Навеки и навсегда!
Она попила из термоса, а потом вытерла губы тыльной стороной ладони. Радио гремело на всю катушку. И она запела. Потом начала говорить сама с собой, и со мной, и снова пела, а потом перестала петь и начала хохотать. А потом зарыдала. Пролетая на красный свет, всей ладонью жала на клаксон. Гудок был пронзительно громким и наполнил всю машину. И этот ее смех, а потом злобные рыдания.Ты ведь любишь меня? Ты моя девочка, моя дочь, моя малышка, они не смеют отобрать тебя у меня. Я твоя мать, я твоя мать. Она ударила по тормозам, машина подпрыгнула и завертелась. Другая машина пронзительно загудела, мать, рыдая, выкрикнула из окна непристойность, снова нажала на педаль газа, и машина рванула вперед, разбрасывая из-под колес гравий. Потому что это ответвление от главного шоссе было покрыто гравием. Я не плакала, вот только все лицо было почему-то мокрое, и воздуху не хватало, но я не плакала, нет. Я знала– выхода нет. А мама говорила:Ты ведь любишь меня, я твоя мать, и я люблю тебя, ты моя маленькая девочка, моя малышка, а потому мы должны умереть вместе. Позади послышался вой сирены, он быстро приближался, догонял нас, и машина затряслась, начала вибрировать. Красная стрелка спидометра показывала восемьдесят пять миль в час – машина просто не могла ехать быстрее. Мама рыдала, меня отшвырнуло к дверце, я ударилась головой о стекло, и все вокруг вспыхнуло ярким пламенем. А потом свет погас. Мне было всего девять. Стоял ноябрь 1949 года. И я ничего не знала о Мэри. Что произошло с Мэри? Куда мама увезла ее и где оставила?…
– Не знаю, что твой отец наговорил обо мне, Дже-нетт. Или кто другой. В их интересах было поливать меня грязью. И лгать, лгать.
Они сидели в чайной, где было тепло и уютно, среди звяканья блюдец и чашек, высоких женских голосов, где стены были оклеены обоями в цветочек и отовсюду свисали кашпо с темным вьющимся плющом. Миссис Харт нехотя сняла газовый шарф, бросила грязное кремовое пальто на спинку стула. Но кружевные бежевые перчатки снимать не стала. Она наливала чай себе и Дженетт, и ее руки слегка дрожали. А глаза, хоть и глубоко запавшие, сверкали, и еще в них читалась настороженность. Страшно цепкие, внимательные такие глаза. Вот губы ее дернулись, изобразили улыбку. Ты меня любишь. Ведь я твоя мать. Я твоя мать, мать.Говорила она тихим, но напористым голосом и все время трогала Дженетт за руку; Дженетт всякий раз слегка вздрагивала при этом.
До чего все же странно и удивительно, и не только сам факт, что мать вернулась к ней семь лет спустя; миссис Харт и прежде надолго отлучалась, исчезала из дома, а потом возвращалась, снова исчезала и снова возвращалась. Время спуталось, смешалось, отрывочные картинки наслаивались одна на другую, как выпавшие из семейного альбома фотографии, и девочка по имени Дженетт уже не была тем ребенком, которого она когда-то знала, могла вспомнить или хотела вспоминать.
Но не только в этом крылась странность. Странность таилась и в прикосновении: какое-то другое живое существо трогает тебя – плоть и кровь, неслышное тебе сердцебиение, чужое тепло, бегущее по жилам, твой прообраз, который знает тебя, чего-то от тебя хочет. Ибо Дженетт были уже знакомы и другие прикосновения – мужчин. Они тоже прикасались к ней или стремились прикоснуться, они тоже хотели. И постоянно одна и та же реакция на это – легкая паника. Она передергивается, все существо ее кричит: Не трогайте меня! Не делайте мне больно!И одновременно: Пожалуйста, прикоснись ко мне, держи меня крепче, сожми в объятиях, я так одинока, я люблю тебя.
– Дженетт?… – Миссис Харт обиженно поджала губы. Рот словно в скобки заключен – в уголках залегли две морщины, глубокие и бескровные порезы от ножа. – Ты меня не слушаешь?
– Слушаю, – торопливо ответила Дженетт. – Только я не помню.
– Чего ты не помнишь?
Дженетт опустила голову, улыбнулась. Ибо вопрос действительно казался загадкой. Чего ты не помнишь?
И тогда Дженетт ответила ей, по-детски искренне, не сводя глаз с руки матери, в которой была зажата чашка тонкого фарфора. Бежевые ажурные перчатки немного порвались, из прорех торчали наманикюренные ногти.
– Не слишком хорошо помню то, что говорил мне папа, это было так давно, и после мы с ним об этом уже никогда не говорили. – Она умолкла, улыбка не сходила с ее губ. – Мы с ним больше никогда не говорили о тебе. Я не спрашивала, а если б даже и спросила, он бы ничего не сказал. И я не слишком хорошо помню то… что случилось.
Губы миссис Харт скривились в улыбке. Глаза решительные, отливают стальным блеском.
– Что случилось? Это когда же?
Когда умерла Мэри. Когда тебя забрали.
И Джинни осторожно ответила:
– Когда умерла Мэри.
За столиком воцарилось молчание. Миссис Харт поднесла руку в бежевой перчатке к волосам и поправила прическу. Волосы оттенка слоновой кости казались на вид такими тонкими, ломкими. Потом она схватила чашку. При упоминании имени Мэри, робком и еле слышном, жесткое выражение ее лица немного смягчилось. Стало безразличным, почти мирным.