— Mais, qu’est-ce que c’est le grade? [8] — спросила Нада.
Слава Богу, я мог ответить, что 95 баллов.
14…
Не помню, говорил ли я, что Отец у нас очень часто бывал в разъездах. Он то уезжал, то приезжал, то уходил, то возникал снова, каждый раз на бегу с отрывистым смешком ероша мне волосы.
— Улетаю в Сан-Франциско, парень! Такая вот жизнь!
И несся на кухню за пончиком «на дорожку», потом запихивал его в карман пальто, посыпая весь пол сахарной пудрой. Если при этом Нада, уютно пристроившись на кухне, завтракала, она ужасно грациозно и, думаю, совершенно непроизвольно поджимала ноги, чтобы не наступить на сахар. На ногах у нее были прелестные пушистые пантофли. Отец нависал над ней чмокнуть в щечку, а если подворачивался я, чмокал и меня на ходу, влажными, облепленными сахаром губами и исчезал.
— Твой отец — чрезвычайно занятой человек! — говорила, притягивая меня к себе, Нада, грустная, загадочная, растерянная Нада, и целовала меня в лоб. Мне хотелось обхватить ее руками за шею и воскликнуть:
— Пожалуйста, не грусти! Только не уходи, останься, пожалуйста!
— Я хочу рассказать тебе, Ричард, один случай. Как-то раз отправилась я кататься на коньках. Дело было вечером и за городом, кругом было пустынно и темно. Я пошла кататься одна, хотя мне этого не разрешали. Пожалуйста, имей в виду, все это неправда, только… В тот день с одной стороны пруда на солнце лед подтаял, и когда я ступила, лед подо мной треснул и я провалилась в воду. Совсем под воду я не ушла, там было неглубоко, но лед кругом потрескался и края были острые. Представляешь? Или ты не помнишь, какой бывает лед на пруду? Обыкновенном сельском пруду? Не помнишь? Я тоже… Но все-таки представь: ты, ребенок, катаешься по льду совсем один и вдруг слышишь, как лед взвизгивает и ломается, и вот ты уже в воде, и сперва она кажется теплой… представляешь, а ты там совсем один, представляешь? Так вот что, послушай, Ричард, мои слова и запомни. Тут неважно, на коньках ты или нет, важно, не подстерегает ли тебя что-то. Ведь ты же не хочешь провалиться под лед и утонуть?
Я не понимал, о чем она. Должен сказать, когда Отца не было, она часто вот так разговаривала. Она говорила мне о чем-то, негромко и скороговоркой, раззадориваемая собственными словами, как игривая кошка бумажкой. Слова для Нады были чем-то совершенно особенным, ни на что не похожим явлением — оружием, и в то же время не просто оружием, лакомством, острой приправой, уколами, вызывающими восторг или боль, — потому ее совершенно не заботило, слагаются ли они в «правду» или нет. Думаю, что в этих моих воспоминаниях все мои жизненные проблемы, метания между реальностью и вымыслом в собственной жизни — все от нее, но только она в этом совершенно неповинна.
Между тем Нада продолжала, явно не выходя из контекста:
— Я сегодня обедаю с Бэбэ Хофстэдтер и с этой, как ее, Минни Ходж. Встречаемся в двенадцать тридцать, у нас заказан в «Павлиньем хвосте» столик. Надо бы как-нибудь украсть оттуда меню. Хотелось бы его использовать, может быть, в каком то рассказике, ведь меню — это же такой кладезь всего. Ты еще мал, чтобы понять, и…
Да, да; она уходила от нас. Она от нас сбегала, бросала нас с Отцом, и мы оставались жалкими, неприкаянными холостяками. Она уходила из дома дважды: один раз — когда мне было шесть лет (Отец, напившись, уверял, что она умерла), и второй — когда мне было десять. Теперь мне почти одиннадцать, я чувствую, как снова в ней просыпается этот неугомонный дух, какие бы хвалебные слова она ни произносила в адрес Отца, и Фернвуда, и «Павлиньего хвоста». И я иду в школу, и списываю, и учусь, как все мои одноклассники, но мысли мои устремлены к Наде; я то вижу ее на обеде, то за игрой в бридж, она грациозно поворачивает голову к Бэбэ Хофстэдтер — та что-то говорит (Бэбэ — миниатюрная особа с кукольным личиком и пронзительным голосом, ее сын Густав учится вместе со мной), или вот Нада с милой растерянностью косится на только что сданные карты в руке и веселится проигрывая.
Иногда во время переменок я звонил домой, подходила Джинджер, и я вешал трубку. Услышав голос Джинджер, я отчаянно силился уловить на заднем фоне хоть какие-нибудь признаки присутствия Нады — либо услышать ее нервную громкую игру на рояле, либо стук ее высоких каблучков, — но ничего такого не было слышно, и я не смел позвать ее к телефону. Если я был дома и звонил телефон, я всегда старался поднять трубку раньше Джинджер, чтобы сказать: «Нет, миссис Эверетт нет дома, а кто это, кто ее просит?» Обычно звонили женщины. Прикидываясь писклявым малолеткой, я с невинным видом их допрашивал: «А кто это говорит? Кто, кто? Вы что, рядом с нами живете?»
Однажды позвонил мужчина, и когда я сказал ему, что Нады нет, в трубке воцарилось странное молчание. Потом мужчина спросил: «А где она?» — что меня изумило, поскольку в Фернвуде задавать такой вопрос было не принято. «Уехала, — сказал я, — ее пригласили на обед. В бридж играть». Я покрывался потом, вслушиваясь в его задумчивое молчание и не зная, о чем он думает. Наконец мужчина, так и не назвавшись, повесил трубку.
А как-то раз, когда я входил в дом, возвращаясь из школы, зазвонил телефон; опережая Джинджер, я кинулся снять трубку и услышал тот же голос: «Можно миссис Эверетт?» Я бросил трубку. Устанавливая ее как надо на рычаг, Джинджер спросила:
— Что-то нехорошее сказал? Моей матери тоже один такой звонил…
Они только и делали, что развлекались. Часто Отец, подъехав на такси из аэропорта, влетал в дом перед самым приходом гостей и, пока они собирались, он принимал душ и брился, а потом тяжело сбегал по лестнице вниз, приглаживая волосы с обеих сторон и представая перед гостями радушным, гостеприимным хозяином — ему все было нипочем! Нада была в такие вечера необыкновенно хороша, будто все ее естество, каждая пора, каждая клеточка были созданы для подобных событий, волосы горят, пылают от возбуждения, глаза сияют, точно бриллианты, вся она, стройная, изящная, прелестная; и какие муки испытывал я, видя, как один за другим, таща за собой своих жен, прибывают мужчины, и гадая, есть ли среди них тот, кому предназначен ее особый взгляд. Я лежу ничком на площадке лестницы, притаился, боюсь выглянуть за край. До меня доносятся лишь бессвязные обрывки разговора:
— Ах, как мило…
— Ах, как…
— Я так рада, что…
Если появлялась одна из прежних знакомых Нады, одна из прежних ее соседок, они обменивались суетливыми церемонными поцелуями, легонько клюнув друг дружку по-птичьи.
Если гости появлялись достаточно рано, Нада позволяла и мне встречать их. Бывало, я, одетый, как маленький джентльмен, в темные отутюженные брючки и белый блейзер с гербом Школы имени Джонса Бегемота, обносил гостей hors d’oeuvres. [9]Ах, до чего я был мил! На мою худую, изможденную физиономию никто не смотрел, только на костюмчик, и все говорили, что я просто душка. Обдавая меня алкогольными и парфюмерными ароматами, гости все свои восклицания в мой адрес обращали к Наде, мужчины смотрели на Наду, стоявшую за моей спиной, так, как будто не стоило церемониться со мной, раз существует она.
— Скажи что-нибудь по-французски, Ричард! — небрежно кидала Нада, когда кто-нибудь из серебристо-седовласых джентльменов подносил зажигалку к ее сигарете, и я выдавал сконфуженно, скороговоркой что-нибудь французское.
— Il me l’a donné, [10] — говорила, выдыхая сигаретный дым, Нада и демонстрировала какой-то пустячок, что я недавно ей поднес, — скажем, маленького, под слоновую кость, слоника, купленного на выставке резных фигур в Музее изящных искусств. Гости сочли меня не по летам развитым и милым.
В такие вечера наш дом наполнялся каким-то неявным, как сон, волшебством, и не только потому, что зажигались свечи, не потому, что Нада бывала в невиданном платье, но в силу чего-то еще, какой-то авантюрной истомы. Перо Нады придало бы этому описанию некое странное, зловещее звучание, что я обнаруживал в ее рассказах, хоть и было оно едва уловимо, так что, может, существовало лишь в моем воображении. Так вот, наш дом наполнялся авантюрным духом. Вы думаете, эти люди, что являлись к нам, были склонны к авантюризму? Ни в коем случае. Знайте же, мои читатели, которым несть числа, что все одиннадцать лет своей полной драматизма жизни я подслушивал, прячась за дверью, в стенном шкафу, притаившись на площадках лестниц, я подслушивал тайком, как воришка, стараясь не дышать в трубку спаренного телефона, с постоянной опаской, что вот-вот меня засекут, — и потому уверяю вас, что достопочтенные жители Фернвуда (а также Брукфилда, Уотерфорда, Шарлотт-Пуант и иже с ними) весьма далеки от склонности к авантюризму. Они не произносят ругательных слов, не напиваются сверх меры, ибо стоит им слегка перебрать, как они могут тотчас утратить контроль над собой. Они не плеснут на скатерть вино, не опрокинут подноса, не прожгут дырку на поверхности стола или салфетке, так как это будет свидетельством утраты контроля над собой, а контроля над собой они не теряют никогда. Взгляните на них! Послушайте их! Такие люди в жизни никому лукаво не подмигнут, не станут заигрывать под столом с чьей-то беспечной ножкой. Разумеется, время от времени до вас доходят слухи о том, что они разводятся или повторно вступают в брак, или случается, кое-кто из них умирает, а значит, навсегда исчезает из поля зрения. Так откуда же взяться упомянутому авантюрному духу? Исключительно от Нады! Она пребывала в авантюрном упоении. Она была в упоении от собственного дома — от своей новой дорогой мебели, мраморного столика, изысканного книжного шкафа, подаренного ей двоюродной бабкой Отца и стоившего — нет уж, я хочу, чтобы вы знали! — весьма немало. В упоении от дорогих деликатесов, вынутых Джинджер из холодильника всего за полчаса до торжества, в упоении от своего белоснежно-белого платья, от изумрудного ожерелья, от того, как цокают кусочки льда в бокалах, а также от неповторимого ощущения, что наконец-то она царит, она правит бал, сделавшись частью того тайного, невидимого мира, который владеет и правит всем на свете.