В доме была одна комната, о которой мы «не вспоминали», — комната Нады. Флоренс со своим пылесосом, тряпками и мастикой туда не заходила и даже о ней не упоминала после того, как Отец однажды сказал, чтобы она «забыла» об этой комнате. Флоренс понимающе кивнула, как будто в каждом доме была такая особая, отверженная комната.
Я помнил Надину комнату с того самого дня, когда нас водил по дому мистер Хэнсон. То была лучшая комната на втором этаже, с восхитительным эркером, выходящим на залитую солнцем лужайку, окаймленную вечнозеленым кустарником, так что казалось, ты паришь в воздухе над волшебными зарослями, — вот какая она была сказочная, эта злополучная комната, где Нада стучала на машинке и проводила часы в тайне от нас. Иногда, если Отца не было дома, я вышагивал взад-вперед перед дверью этой комнаты, той Комнаты, Той комнаты, раздумывая про себя: «А что, если туда войти?»
И однажды вошел.
Комната по-прежнему была прелестна. Но, как и можно было ожидать, ужасно захламлена. Уже по одному тому, как были расшвыряны здесь книги, которые валялись и на неубранной постели, и, раскрытые, беспомощные, на пыльном полу, — можно было сказать, что с хозяйкой этой комнаты что-то не так. Книг немного, но все в беспорядке. Письменный стол Нады был придвинут к самому окну и, вероятно, ею самой, так как на зеленом ковре остались отпечатки четырех ножек. Стол был пуст. Машинка с него исчезла. Из комнаты исчезло все. Дешевая алюминиевая настольная лампа валялась на полу, развернув на меня свою лампочку. Я поднял ее и водрузил обратно на стол.
Работа Нады являлась для меня запретным плодом. Я бы мог спрятаться у нее в ванной и затем удивить ее тем, что читал ее рассказы, — она открыто не запрещала мне ни того, ни другого. Но я все понимал! Я был восприимчив и понятлив, такой уж я был ребенок! Но теперь все это в прошлом, и я рылся в ее ящиках, — то и дело под руки с шумом выкатывались карандаши, — решив дознаться до сути ее тайны. Некоторые ящики были забиты старыми бумагами и какими-то пожелтевшими рукописями, и когда я стал их читать, то ощутил головокружение и легкий приступ тошноты, поэтому решил отложить чтение на другой раз. Пришлось орудовать не так быстро. Обливаясь потом, я открыл наугад какую-то записную книжку и тупо уставился на небрежно набросанные записи:
«1. Заглянуть в антикварный магазин, о котором говорила Б.
2. Прибрать в автомобиле — указать на пролитый Р. шоколад».
Кто это «Р.» — я? Неужели я для нее только «Р.»? А может, это знак особого внимания? Я стал читать дальше:
«NB. NB. NB.! Надо как-нибудь почитать Гегеля».
Да, и мне бы не мешало Гегеля почитать. Я стал дальше листать эту священную книжицу, испещренную голубыми и четкими, точно тонкие вены, строчками, красиво разбегавшимися по страничкам, а вверху артерией — бегут еще более красивые и крупно выведенные строки:
«Идея рассказа: новобрачные во время медового месяца, подсаживают голосующего; обычный разговор, что-то жуткое, снова обычный разговор; он выходит, они едут дальше».
Мне показалось, что на рассказ это не слишком похоже.
«Изменить „Смерть и девушку“, поменять название».
Интересно, выполнен ли этот замысел? Исправила ли она рассказ, поменяла ли название? Мне нравился ее понятный, с таким милым наклоном петлястый почерк, то, как у нее получается буква «i», как лихо она перечеркивает «t». Я представлял, как Нада сидит за этим столом, освещаемая зимним солнцем, и волосы у нее сияют и пахнут сигаретным дымом, лицо напряжено, поглощенное работой, уносившей ее так далеко от Отца и от меня.
«Где-то должна быть сюжетная мысль, но где? Кульминацией станет смерть X., но надо идти дальше. Вопрос, как до нее дойти и что будет потом. Как и во всяком повествовании от первого лица, здесь должна быть полная свобода. Некоторые важнейшие события — какие, черт побери? — приводят к этой смерти».
«Комический нигилизм».
«Бессмысленное маниакальное поведение на фоне природы… лес, цветочные клумбы, таинственные встречи, параллели…»
Медленно ко мне возвращалась Нада. Я стал ощущать ее присутствие в комнате. И чувствовать запах сигаретного дыма. Ощущать ее беспокойство. Я читал, и сердце во мне колотилось.
«Идея для короткого романа: молодой человек (типа Дж?) ведет двойную жизнь, покупает ружье, пугает людей, не причиняя им особого зла. Можно растянуть это эпизода на три, не больше, итак… теперь, в четвертом, если это связано с первыми, происходит убийство: давно планируемое им, хотя, возможно, не осознанное. (Слишком сентиментально? Должен он отдавать себе отчет или нет?) Снайпер. „Снайпер“. Надо обдумать, оставим на потом».
Тайно проникший в это святилище, я нетерпеливо перечитывал все по нескольку раз. И сердце мое билось, как будто уже поняло то, чего я еще не понимал…
2…
Был бы я музыкантом, я бы подобрал для своего повествования несколько меланхолическое, изредка сопровождаемое раскатами грома сопровождение; даже если мой рассказ окажется смешон, все же ему нельзя будет отказать в некой торжественности. Был бы я живописцем, мой добрый и терпеливый читатель, я бы создал огромнейшую, под стать моей фантазии, фреску (настенную роспись), озаглавленную «Несостоявшийся аборт», на которой зритель увидел был глубокое, темное озеро, олицетворение сна, или ночи, или смерти, и длинные, струящиеся, точно дым, волосы Нады то ли плывут в эту тьму, то ли выплывают из нее (это как вам угодно), и лицо Нады, очень бледное, каким в жизни не бывает. Сонные губы полуоткрыты, не решаясь улыбнуться, отсутствующий взгляд в темных, прекрасных глазах. По обеим сторонам будут изображены полчища доброжелателей, вечно сопровождающие всякое рождение, — эти бэбэ, минни, мими и прочие с подобными же именами — я их стал уже забывать, — а также мужчины, скажем, Отец, декан Нэш и мистер Спун, те, которые не позволяют себе появиться в обнаженном виде, и даже на Таинстве Деторождения галстуки на них туго затянуты. А вокруг — великолепие садов и покой Фернвуда, к которому стекается мощная сеть магистралей — скоростных шоссе, извилистых дорог, воздушных дорог, изменчивых путей, которым неуютно на этой земле, средь гор ржавых автомобилей, жестянок из-под пива и битого стекла. А в дымке — еще не проступившее до конца личико ребенка-зародыша, еще всего лишь намек на какое-то лицо, душу…
3…
На следующий день в дверь Надиной комнаты был врезан дорогой медный замок, а Отец учинил мне нечто вроде беседы мужчины с мужчиной. Беседа носила дружеский характер, но при этом он прятал глаза; уж лучше бы он сорвался на ругань.
— Нам с тобой надо держаться вместе, — сказал Отец.
Мы почему-то до сих пор не ужинали, хотя было уже поздно, половина восьмого. Отец продолжал, похлопывая меня по спине:
— Будем с тобой жить и слоняться, как два холостяка, ничего друг от дружки не скрывая. Никаких секретов, идет? Давай уговоримся, что в нашем доме больше никто не будет властвовать, хорошо?
Он говорил со мной вполне мирно, однако я чувствовал, что он никак не может совладать со своими дрожащими пальцами.
— Ты хочешь, чтоб она умерла? — спросил я.
— Что ты сказал, Дики? Что?
— Ты хочешь, чтобы она умерла?
Отец выпучился на меня.
— Это что еще за разговор, парень? Послушай, ты это брось! Все! И забудь об этом! Ты ничего не говорил, а я ничего не слышал. Что за идиотские, гадкие мысли! — Он затряс своей огромной головой. — Слушай, брось ты это! В общем, выкинь все это из головы. И забудем.
— Я только хотел сказать…
— Все! Хватит! — он, зажмурившись, тряхнул головой. — Это все ненормальное, нездоровое влияние школы Джонса Бегемота. Пойдешь в обычную школу, познакомишься с нормальными, здоровыми ребятами, будешь с ними играть в футбол и в другие ребячьи игры. Договорились? Я на тебя надеюсь. Все-таки, по-моему, что ни делается, все к лучшему. По-моему, именно так, если спустя время оглянуться назад. Верно, парень?