И если вдруг, дотошный мой читатель, вам покажется, будто я тут иронизирую и что Ричард Эверетт, этот жалкий недотепа, воспевая и прославляя Фернвуд, вместе с тем (подспудно) испытывает к Фернвуду презрение, — то вы ошибаетесь! Да, вы ошибаетесь! Фернвуд — дыханье ангела небесного. Фернвуд реален, как всякая мечта, реальней всякого кошмара, реален жутко, навязчиво, как реально прикосновение лап внезапно бросающейся на грудь симпатичной соседской борзой, или то, как по ноге моей колесиком проезжает огромный Надин рояль. Фернвуд — рай, и это так и есть! Я уйду в могилу с убеждением, что Фернвуд — лучшее творение человечества, даже лучшее творение Господа Бога, и что никакое другое общество, никакой другой мир не идет с ним ни в какое сравнение. И если окажется, что, пока я пишу эти строки, кто-то заглядывает мне через плечо, некая муза, некий злой гений, возможно в облике моей матери, — но это лишь предположительно, — вам не следует считать, что этот злой гений «использует» меня в качестве повествователя-инженю; право, не следует. Никакой иронии здесь нет.
Однако какое все это имеет отношение к моим сладостным раздумьям насчет болезни и личной «свободы»? Вы, должно быть, помните, что в этой биографии все взаимосвязано. Это только в романах действие от события к событию развивается гладко.
Как только я, свернув на нашу дорожку, стал, пыхтя, подниматься в горку к дому, как из стоявшего у обочины автомобиля цвета мятного ликера выпрыгнул человек.
— Ричард Эверетт? — осведомился он, подбежав ко мне.
Высокий, при портфеле, острый взгляд, быстрая, самодовольная улыбка. Мужчина поздоровался со мной за руку, назвавшись. Вынул записную книжку.
— Был бы весьма признателен, если бы вы ответили на кое-какие мои вопросы. Ничего особенного. В настоящее время меня интересует Чарлз Спун, который обратился с просьбой о допуске к секретным документам. Скажите, мистер Эверетт, хорошо ли вы знаете мистера Спуна?
— Мистера Спуна? Я его почти не знаю.
Он фыркнул, как будто я сморозил какую-то глупость.
— Считаете ли вы, мистер Эверетт, мистера Спуна человеком кристальной честности или не считаете?
— Я его все-таки настолько хорошо не знаю.
— Ну а при том, что вы с ним мало знакомы, как вам кажется?
— Не знаю.
— Вы сомневаетесь?
— Наверное, да.
Он сдвинул брови, приготовившись записывать:
— Значит, это все, что вы можете о нем сказать? Значит, вы сомневаетесь насчет него?
— Наверное, так.
Он что-то записал. Снова просиял улыбкой:
— Не заметили ли вы у мистера Спуна каких-либо слабостей или, скажем, отклонений от нормы? Например, чрезмерное увлечение спиртным, хвастовство, разглашение семейных тайн или служебных, намек на политические связи в верхах? Не похвалялся ли он своей физической силой или умственными способностями? Не было ли у вас подозрений, будто его кто-то шантажирует? Делал ли он — вспомните хорошенько! — делал ли он вам какие-либо предложения определенного свойства?
— Нет.
— Вы уверены?
— Я видел его всего-навсего пару раз, за дверью…
— За какой дверью?
— За нашей.
— Что же он делал за дверью?
— Это не он, это я за дверью стоял.
— Что вы там делали?
— Шпионил.
Щеки у него вспыхнули. Он произнес как ни в чем не бывало:
— У вас, мистер Эверетт, неплохое чувство юмора, прямо-таки не по годам. Насколько мне известно, вас исключили из школы Джонса Бегемота, ваша мать сбежала из дому и теперь живет в Нью-Йорке с неким Широм, — о нем нам также все известно! — ваш отец оставляет работу в «Джи Кей Эс» и переходит в Федеральное управление «Бизон и Би Даблью Кей». Так что вам нет смысла темнить, мистер Эверетт!
— С кем, с кем? С каким-таким Широм? — переспросил я. — Кто такой Шир? Кто это?
— Мы с вами говорим о Спуне, — сказал незнакомец. — Можете ли вы, мистер Эверетт, назвать мистера Спуна таким человеком, которому можно доверять тайны, связанные с государственной безопасностью? Можно ли ему доверить вашу жизнь или мою? Смогли бы вы доверить такому человеку судьбу нашей цивилизации?
— Я никому бы не доверил.
— В самом деле?
— Ну вот еще! А кто такой Шир?
— Скажите, ему бы вы доверили или нет?
— Кто такой Шир? Где они живут?
— Значит, Спуну вы бы не доверили — это важно! Вы уже тринадцатый, заявивший, что не доверил бы Спуну судьбу нашей цивилизации. Насчет Шира не стоит беспокоиться. Я упомянул о нем, только чтобы показать, что о вас мне известно все, а потому не стоит мне лгать.
— Я и не лгал, — сказал я упавшим голосом.
— Когда лгать нет смысла, люди перестают лгать! — кротко произнес он, прикрывая глаза, и на мгновение мне показалось, будто на него снизошло озарение. Затем, снова выпрямившись во весь рост, он, как бы оживившись, произнес:
— По-моему, ты замерз, малыш! Не пора ли тебе домой? Я думаю, ты понял: никому ни слова?
Я понял.
Вот и все о моей «свободе». Роман вместо «Дорогостоящей публики» стоило бы назвать «Дети свободы». Я слишком устал, чтобы возвращаться в прошлое и разрабатывать эту побочную тему о «свободе» и детях, многочисленных героях моего повествования. Ведь в конечном итоге это не роман, это сама жизнь. «Когда лгать нет смысла, люди перестают лгать» — эти слова могли бы явиться неплохим эпиграфом для романа. Но в жизни нет эпиграфов, нет нужды выделять какие-то особые фразы, и я не буду выделять, договорились? К черту все это! К черту этого чиновника. Но при этом мне кажется, что я встретил его буквально на днях, может, не его самого, но кого-то очень на него похожего, кого-то сделанного из того же теста: он стоял перед прилавком одной замызганной «семейной» бакалейки, покупал себе горы всякого съестного и как-то по-особенному глянул на меня. Означает ли это, что они наконец взялись следить за мной? После стольких лет моей «свободы», полной невиновности перед законом, они решились наконец поверить моей исповеди? Что это значит? Что меня ждет? Ждет ли что-нибудь?
4…
Грегори Хофстэдтер был по уши в делах, и дома видели его редко. Он летал во все страны света, обедал с принцами и премьер-министрами; в комнате Густава висит фотография, где его отец в джипе среди облизанных, как пломбир, песчаных барханов в компании свирепых с виду арабов в белоснежных одеждах. Вот это отец! Он мог просто смеха ради отправиться третьим классом, где кишмя кишат всякие паразиты; он совершил паломничество в Иерусалим; он (в числе группы из шести человек) был принят Римским Папой; он фотографировал Хрущева в Берлине, и на этом снимке Хрущев, казалось, машет ему рукой! В начале мая он занимался серфингом в Калифорнии, а однажды в августе какой-то премьер-министр пригласил его провести отпуск на гигантской яхте. Он был непременным гостем обитателей виллы Саари на Итальянской Ривьере, и я помню, как однажды он оживленно обсуждал с Отцом, нужна ли электронная музыка. Вместе с королевой Елизаветой он оказался в числе приглашенных на премьеру «Симфонии тишины» Бакстерхауза.
Именно он повез нас тогда с Густавом и Густавовой кузиной в самый центр города, где в дорогом, современном, бетонном концертном зале мы слушали симфоническую музыку. Хотя город все время перестраивался, в центр никто особо не ездил: лишь немногие, кто там работал, да еще несведущие туристы. Но наши дамы в город ни ногой — а зачем, собственно? Действительно, зачем! Что там можно увидеть, кроме улиц, замусоренных бумажками, грязными обертками, занесенных пылью, песком, плевками кровавой мокроты, оставляемыми бродягами, кроме самих этих бродяг, продуваемых в своих лохмотьях со всех сторон ветрами, пристраивающихся на скамейках кто конфузливо, а кто и с вызовом. («Все они извращенцы!» — с благодушным негодованием бросал нам, детям, Грегори Хофстэдтер). Никакие приманки, предпринимаемые местными театрами, типа «Дня женщин», не способны были завлечь наших дам в эту клоаку. Подумаешь, какая невидаль! Билет всего пятьдесят центов, что они, звезду с перманентиком ни разу не видели? Да плевать им на все это, и тут я никак не могу с ними не согласиться. Ожидая, пока загорится зеленый, Грегори Хофстэдтер, как бы спуская пары, чертыхался по поводу забитых машинами улиц и звучно сморкался.