— Не уходи еще, — говорит он. — Пожалуйста. Сядь, давай вместе поедим вот это.
Мы жуем лакрицу, а он словно бы позабыл про нее, хотя она у него во рту. Он забыл, что надо ее жевать. Я вижу, как в глазах у него что-то, и он забывает про меня: прислушивается к чему-то.
У нас с ним секрет, я ничего никому не скажу.
Когда я прихожу домой, мама все еще на кухне. Но мне все кажется не таким, как раньше. Все то же, но другое. В воздухе влажно. И мама по-другому смотрит на меня, когда я вхожу. Она курит сигарету.
— Господи, взгляни на свои ноги!
Я боюсь, что она шлепнет меня, и отшатываюсь. Нет, она склоняется надо мной, принимается расшнуровывать мне туфельку.
— Счастье твое, что старые надела, — говорит она.
Сверху волосы у нее влажные. Сквозь волосы просвечивает белая кожа на голове.
— Ну-ка, подними ногу, — говорит она и стягивает с меня туфельку.
Сняв с меня туфельки, она выпрямляется, и тут я по выражению ее лица понимаю, что она увидела что-то ужасное.
— Боже, что это?
Сердце у меня начинает судорожно колотиться.
— Где?
— На зубах у тебя?
Она не сводит с меня глаз, и я вижу у нее маленькие морщинки, которые потом станут такие же, как у бабушки.
— Что это, я спрашиваю? Что ты ела?
— Ничего!
Я пытаюсь увернуться.
— Что ты ела? Лакрицу? Кто тебе дал?
Лицо у нее становится сердитым. Она наклоняется, обнюхивает меня, как кошка. Я думаю о том, что я ее ненавижу, потому что она умеет разгадывать любые мои секреты.
— Кто тебе дал?
— Никто.
— Я спрашиваю, кто тебе дал?
Она шлепает меня. Это происходит так внезапно, что нам обоим делается страшно. Я начинаю реветь.
— Кто тебе это дал? Там кто-то был, у реки?
— Один человек… это было у него…
— Какой человек?
— Ну так, один…
— С удочкой?
— Да.
Голова у нее слегка дергается, двигается туда-сюда, как будто сердце у нее бьется что есть силы.
— Как случилось, что он тебе ее дал? Вы были одни?
— Я ему понравилась.
— Как случилось, что он тебе ее дал?
Глаза у нее стали, как у кошки. Большущие, во все лицо. В них мне видится что-то ужасное.
— Он… он что-нибудь сделал тебе? — спрашивает мать. И голос у нее звучит тоненько-тоненько. — Что он тебе сделал? Что он сделал?
— Ничего.
Она, как бы не соображая что творит, тащит меня от дверей.
— Господи! — произносит она. И как бы забывает про меня. — О Господи! О Господи!
Я пытаюсь оттолкнуться от ее ног. Мне хочется ринуться обратно — к двери, убежать от нее, вернуться на речку.
— Что он тебе сделал? — спрашивает она.
Я реву.
— Ничего! Он мне понравился. Я люблю его больше, чем тебя!
Она подтаскивает меня к кухонному стулу, толкает меня к нему, словно хочет меня усадить, но забыла, как это делается. Я спиной упираюсь в стул, мне больно.
— Скажи мне, что он тебе сделал! — кричит мать.
И снова толкает меня к стулу. Она хочет сделать мне больно, хочет убить меня. У нее такое странное лицо. Это не ее лицо. Это какая-то чужая женщина из города, она приехала забрать меня. Мне кажется, будто тот цветной мужчина прячется где-то за моей спиной, он боится ее глаз, ее крика, этого ужасного голоса, который я сама слышу впервые. Она охотится за нами обоими.
— Что он сделал? О Господи! Господи! — выпаливает она одновременно и разом.
Она ощупывает меня, мои руки, ноги. Пальцы так и норовят меня ущипнуть, но она им не позволяет.
— Он снимал все с тебя, да? — спрашивает она. — Он снимал, он все снимал… вот, вот, все наизнанку надето, вот…
И тут она начинает голосить. Взмахивает руками, и одна из банок на столе опрокидывается, падает на пол. Я хочу вырваться, я бью коленкой ей по ноге. Она хочет убить меня, лицо у нее красное, она сама на себя не похожа, голос звучит все пронзительней, пронзительней, и ничем его не оборвать. По ее обезумевшим глазам я вижу, что случилось что-то ужасное и что теперь уже не будет так, как было.
III. Мне шесть лет. Я у речки и пытаюсь усесться на валун, но ноги все время соскальзывают. Неужто я так сильно выросла? Сколько же мне лет? Шесть или больше? Пальцы в туфельках выгибаются, упираются, но на валуне мне уже никак не удержаться.
Цветной мужчина склоняется надо мной, кладет ладонь мне на голову.
— Я буду твоим новым папой! — говорит он.
Цветной мужчина склоняется ниже и кладет руку мне на плечо. Рука у него теплая и тяжелая.
Цветной мужчина склоняется еще и своей большой рукой обнимает меня. Он прикасается ко мне губами, и я чувствую плечом прикосновение его зубов, его мягкого, влажного языка.
— Я люблю тебя, — говорит он.
Слова снова и снова повторяются у меня в голове, и вот уже я сама говорю ему:
— Я люблю тебя!
Потом я ступаю в воду, и он везде меня трогает. Я начинаю кричать. Мой рот пытается исторгнуть звуки, но я ничего не слышу, и тут меня кто-то спасает.
— Детка, проснись! Проснись!
У кровати стоит моя мать. Она трясет меня за плечико.
— Что с тобой, деточка? — спрашивает она. — Что такое тебе приснилось?
В свете лампы лицо у нее все в полосках, некрасивое.
Я слышу собственное всхлипывание, в горле у меня саднит. Глядя на ее лицо, я плачу еще горше. Что, если все они, все те люди, войдут и станут у нее из-за спины пялиться на меня? Доктор касался меня чем-то холодным. Ненавижу их всех. Хочу, чтоб они все умерли.
Но входит один отец. Он останавливается у комода.
— Что, опять ей что-то приснилось? — произносит он голосом доктора.
Он входит быстро, но потом движения его замедляются. В первую ночь он раньше матери вошел ко мне, чтобы спасти меня.
Мать прижимает меня к себе. Ее руки гладят меня по спине, и это напоминает мне что-то… снова речка, снова пахнет чем-то сухим и мертвым и внезапный страх, ледяной волной обдавший меня с ног до головы, до самого живота. Сейчас все это накатывает на меня снова, и я реву и не могу остановиться.
— Ну, малышка, ну же, успокойся, — говорит отец.
Он, насупившись, склоняется надо мной, руки в боки. Пристально смотрит на меня, потом переводит взгляд на мать. Так, словно нас не узнает.
— Надо бы завтра отвезти ее к доктору, — говорит отец.
— Оставь ее, с ней все в порядке, — говорит моя мать.
— Откуда ты знаешь, что там было?
— Ее никто не обижал, это все у нее в голове. В голове у нее! — бросает мать.
Отступив на шаг, она всматривается в меня, как будто хочет увидеть, что у меня в голове.
— Я сама с ней посижу.
— Послушай, я больше так не могу! Ведь уже скоро год…
— Года еще не прошло! — возражает моя мать.
Я реву не переставая. Но это кончится. Потом они выйдут, и я услышу, как они ходят по кухне. Лежа в кроватке, я притаилась, не шевелю ни рукой, ни ногой. Если я двинусь, произойдет что-то нехорошее. Они выключили свет, и мне необходимо немедленно замереть, иначе что-то со мной случится. Я буду так лежать до самого утра.
Они оба в кухне. Сначала разговаривают очень тихо, и я ничего не слышу, потом громче. Ругаются, потому и громче. Однажды вечерам они говорили про того негритоса, и я все слышала. И Томми тоже слышал; я знаю, он не спал. Того негритоса поймали, и полицейский, хороший папин знакомый, бил его по лицу. Теперь его лица я не помню. Нет, помню! Я помню лицо кого-то. Он сделал что-то ужасное, и это ужасное в меня проникло, как черный деготь, который нельзя отмыть, и вот они сидят там и говорят про это. Пытаются вспомнить, что этот негритос мне сделал. Но их там не было, и им нечего вспоминать. Так они и просидят на кухне до утра, а потом до меня долетит запах кофе. Они все обсуждают, что делать, что им со мной делать, и пытаются вспомнить, что этот негритос со мною сделал.