— Ах, какой чудесный морозный воздух! — вздыхала Нада.

— Полезно для легких, — вторил ей Отец.

В такие моменты, превозмогая свои мучения, я любил представлять, будто я властелин своих родителей. Что они — моя собственность. Что я прогуливаю их как бы на поводке. Хотя как только им вздумалось бы повернуть к дому, Отцу достаточно было лишь протянуть руку и подтолкнуть меня в нужном направлении. И все-таки во время таких прогулок мне казалось, что они принадлежат мне, Нада и Отец, что по моей воле они принадлежат друг другу и любят друг друга. Признаюсь, я здорово шпионил за ними. Я еще расскажу вам об этой своей многолетней мучительной и постыдной слежке. Мне приходилось на это идти — а как иначе узнал бы я, что такое жизнь, или кто такие мои родители, какие они люди? И я шпионил, и познавал жизнь, и собирал данные, и сопоставлял и размышлял. Но в те незабываемые моменты, когда мы бывали вместе, мне представлялось, что я каким-то чудесным образом захватил в плен этого мужчину и эту женщину, жителей иной страны, этих странных чужеземцев, говоривших на едва понятном мне языке; они подчинялись моей власти, моей любви, и покорно шли за мною следом, крепкие, спокойные и здоровые, как кони. Ах, что за роскошные кони! Они-то и были мои настоящие родители. А те — непрославленная, вечно с поджатыми губами писательница Наташа Романова и самоед и плакса, некий преуспевающий бизнесмен Элвуд Эверетт, — не более чем бездушные мачеха и отчим.

Ну да, я любил их. Особенно я любил ее. И это было ужасно.

5…

Кто же были их родители? Что такое родня Нады, было для меня тайной. Она говорила о них как-то неопределенно, с некоторой долей смущения: вроде бы иммигранты, но их неясные образы чем-то отпугивали. Нада упоминала, что в своей новой жизни они особых высот не достигли. Для всех, как и для меня, загадочно звучало в этом контексте слово «высоты». Но из нее больше ничего невозможно было вытянуть. Ее как писательницу прежде всего заботил выбор слова, но все же слово «высоты» оставалось неясным. Быть может, ее родители были из высланного дворянства и умерли, несчастные, так и не обретя радости в чужой и дикой стране. У меня сохранились отрывочные воспоминания об одной нью-йоркской гостинице, где жили русские, — какие-то смутные картины, какая-то безысходность. В рассказах Нады проскальзывало, что отец ее был человек малоприятный, как будто даже неуравновешенный психически, что для матери гибельным оказался дальний путь в Америку, что сама Наташа, единственный их ребенок, родилась в нищете и потому знает, что это такое. И она грозила Отцу, что ей ничего не стоит в любой момент бросить его и вернуться к прежней жизни.

Ну а родители Отца? Нетрудно догадаться. Это люди богатые.

Конечно же можно догадаться об этом по диапазону отцовских манер — от изысканности до хамства; по тому, как вызывающе, стоило ему, сидя, перекинуть нога на ногу, обнажалась волосатая кожа; по тому, как он выбирал для себя лучшие шоколадные конфеты, или жареный арахис, или закуску, и горячую и холодную; по тому, с какой снисходительной живостью он отзывался о своих приятелях («всего лишь врач, а…», «служит всего лишь в такой-то фирме, а…»); по тому, как он любил распоряжаться, даже если никто его не слушал; по тому, как раздавал чаевые официантам и официанткам, привратникам и привратницам, продавцам и продавщицам, коридорным, посыльным, всевозможным служителям в униформе, встречавшим его блаженной, заискивающей улыбкой, как собака, предвкушая, что погладят. Ах, Отец, Отец! Я пишу и знаю, что он до сих пор пребывает в добром здравии, что ему, безусловно, предстоит долгая, счастливая жизнь. Прекрасная! Удивительная! А ведь он любил меня. Он любил Наду и любил меня, и именно эта его смешная любовь к Наде всех нас и погубила.

Однако вернемся к семье Отца. Все они — уроженцы Филадельфии. Отец моего Отца погиб в возрасте сорока двух лет, как рассказывают, врезавшись, будучи пьян, на легком самолете в табун лошадей, принадлежавших его приятелю, вздумав их атаковать. В момент наиболее рискованного виража этой атаки самолет грохнулся оземь, лошади бросились врассыпную. Представляю себе этих лошадей — морды в пене, вздымающиеся на бегу бока, — но никак не могу представить себе горящий самолет и человека, замурованного в нем. Все во мне содрогается при одной мысли об этом. Но то был мой дед, и это правда. Бабушка была кроткая глуховатая леди; по-моему, до нее так и не дошло, что я ее внук. Как-то на Рождество мы отправились на самолете в Честнат-Хилл и поспели как раз к праздничному ужину. Мне пришлось высидеть длиннющее застолье, а под конец бабушка попросила Отца сводить ее на каток, дескать, такая восхитительная ночь. Отец смехом, угрозами и шутками увещевал ее, расточая свои извинения сконфуженно улыбавшимся гостям, пока, наконец, старуха не припечатала:

— Ах, этот Элвуд, вечно как божий одуванчик!

Как вы думаете, кого это более всего уязвило? — разумеется, кроме меня, никак не предполагавшего в Отце сходства с каким-то цветком, — ну, разумеется, Наду!

У Отца было двое братьев, которые, как и он, покинули Филадельфию и редко наведывались туда. Один мой дядя жил в Италии и занимался бизнесом, связанным с одной компанией медицинского оборудования, постоянно рискуя быть схваченным полицией; и был еще другой, который, как и отец, вечно находился под покровительством и опекой разных корпораций, которые то и дело перемещали его по стране из конца в конец, то умыкая куда-то, будто он не человек, а драгоценность какая, то возвращая обратно. Отец с братом встречались редко, но как-то раз им пришлось столкнуться в зале ожидания для мужчин в аэропорту Мидуэй. Один направлялся в Бостон на заседание правления, другой — в Лос-Анджелес. Кто именно и куда, я уже не помню. Кажется, они встречались и еще раз, когда Отец разыскивал Наду и совался незваным гостем в дома ко всяким своим родственникам, вечно пьян, пытая всех и вся. Хотя, возможно, во время этого отцовского нашествия его брата не оказалось дома.

Колледжа Отец не закончил, сбежал после первого курса (кроме книжек в мягкой обложке, забытых кем-то в самолете, в иные он не заглядывал), и отправился служить в армию, прослужил успешно, а когда демобилизовался, был взят на работу в одно небольшое предприятие в Род-Айленде по производству пластмассовых елочных украшений, и тут Отец настолько преуспел в сбыте продукции, что его мгновенно перехватили, подключив к бизнесу, связанному с производством промокательной бумаги, бумажных трубок и гофрированного картона. Звезда Отца всходила столь стремительно, что он перескакивал с производства болтов на производство нижнего белья и некоторое время проработал в одном в высшей степени преуспевающем концерне, который открыто производил игрушечные бомбардировщики, после чего Отец делался вице-президентом разных компаний — по производству ремней безопасности, мусорников, каких-то там драпировок, каких-то стальных изделий и продолжает продвигаться вплоть до нынешнего момента. Всех его дел не перечислить, нудные занятия. Я же сроду никогда при деле не состоял и не собираюсь, если только вы не сочтете мои мемуары трудом всей моей жизни. А Отец мой — чем только не занимался. Можно подумать, что он за столько брался дел и столько всего понаделал только потому, что чувствовал: его единственный отпрыск ни на какое дело не окажется способным. Впрочем, чувства ему были несвойственны. До наших метаний и терзаний ему не было никакого дела. Вам, вероятно, небезынтересно узнать, что коэффициент его интеллекта составлял всего-навсего 120. Тогда отчего же такой успех, спросите вы? Думаю, благодаря отменнейшему пищеварению и отличному состоянию вестибулярного аппарата. Один их занудливых приятелей Нады, некто Мелин, психиатр, заявил в моем присутствии (я прятался под диваном), что успех Отца в бизнесе объясняется наличием в основании его позвоночника какой-то небольшой, не более дюйма, железы, хотя, возможно, это он так пошутил. Мерзавец Мелин был большой шутник.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: