Я выволокся из своей комнаты хоть немножко пошпионить, скорее из чувства долга, чем по какой-либо иной причине, и вышел на площадку лестницы. Тут я увидал свечи в гостиной, уловил их запах, и пляшущие язычки пламени напомнили мне ту сказочно-красивую девушку на вышке у Боди. Внизу тёк негромкий, любезный разговор. Я не боялся, как боялись они, что внезапно снайпер откуда-то начнет стрелять. Но что, если объявится тот, другой. Где Отец? Вдруг его ранили по дороге домой? А может, Отец и сам, высунув от старания язык, где-то смазывает свое ружье?
Все же в конце концов Отец появился. Я услышал, как с силой распахнулась входная дверь и немедленно — удивленный возглас гостей. Отец прошагал в гостиную. Он прошел прямо подо мной. Подошел к столу и сказал:
— Хватит! Хватит! Не туда вы смотрите! Хотите узнать правду, хотите увидеть, каково ее истинное лицо, ее настоящая сущность? Вот, смотрите! Смотрите сюда!
Тут он рванул на себе белую рубаху и обнажилась его грудь (голая, без майки!), где прямо на волосатой мясистой плоти алели яркие отметины.
— Это следы каблучков, джентльмены! Это тоненькие шпильки, леди! — орал Отец.
И этот старый фигляр кинулся, рыдая, скакать вокруг стола, демонстрируя всем, кто там сидел, свои липовые раны. Даже про Наду все на мгновение забыли.
— Если муж повержен, жена топчет его своими каблучками, острыми, высокими, безжалостными, как кинжалы! Как острие ледоруба! Она приплясывает, да-да, приплясывает на его теле, на его трупе, а ему только и остается, что смирно лежать и терпеть все это…
Не знаю, как гости сумели пережить эту сцену, как смогла с улыбкой, застывшей на губах, высидеть все это Нада. Я кинулся к себе в комнату. Я не мог этого больше вынести. Пьяный отцовский бред продолжался еще какое-то время, пока не улизнул последний гость, и тогда, должно быть, я уснул. Позже ночью я проснулся в кромешной тишине, только собака где-то выла на улице.
Так что же теперь?
18…
Вид его обнаженной груди напомнил мне один моментальный снимок, который валяется у меня в ящике письменного стола. Мне совсем нетрудно его отыскать — в ящике ничего больше нет, кроме таких вот снимков и кое-каких записок.
Вот он. На снимке Отец в Майами много лет тому назад. Сидит на корточках на пляжном одеяле под зонтиком, похожим на леденец на палочке, и женщина рядом с ним; должно быть, Нада. Она очень худенькая. Да, это старый снимок, на нем дата: декабрь 1948 года. Еще до моего рождения! Представьте, Отец с Надой до моего рождения, под солнцем Майами, и они совершенно не подозревают, что их ждет впереди: потому-то Отец и восседает на корточках с таким уверенным видом, в пальцах сигара; широкая, большая, с присутствием мускулов грудь выставлена перед фотоаппаратом, а Нада, милая Нада, вовсе не такая уверенная, глядит в своих темных очках в объектив, будто это не объектив, а дуло ружья. Рядом с Отцом моя мать кажется маленькой. Я никогда не замечал, что она небольшого роста. Сколько помню ее на людях, она всегда была на высоких каблуках. На ней темный купальник, волосы длинные, распущенные. Мне нехорошо от мысли, что в том мире января 1948-го меня просто-таки не существовало, я даже не был еще крохотным семечком в материнской утробе, — представить только, что меня не существует! Представить только! Глядя на эту фотографию, я неизменно заливаюсь слезами. Презираю себя за слабость, но ничего не могу с собой поделать. Потому что для меня это — все равно как смотреть с земли на свет звезд, которых больше нет, которые умчались куда-то прочь по своим неведомым орбитам или, пережив взрыв, превратились в пыль.
Вселенная покрыта пылью того, что нас более не окружает.
19…
На другой день я отправился в школу, и тут я предпринял нечто из ряда вон выходящее: выйдя на Главную улицу Седар-Гроув, которая одновременно являлась Главной улицей всего большого города, я сел в автобус и направился в центр. Там я немножко пошатался, пребывая в состоянии привычной дремы, потом пошел в кино. Кинотеатр был допотопного вида и очень большой; обтрепанные рекламные щиты по обеим сторонам дорожки демонстрировали его репертуар. Вокруг ошивались какие-то оборванцы. Я вошел в кинотеатр в надежде окунуться в прохладный, приятный полумрак, однако встретивший меня полумрак оказался тепловатым, характерным для помещения, где обычно скапливаются люди, порой не слишком опрятные. Первый фильм был черно-белый, не спрашивайте меня о чем, я не помню. Солдаты, оркестры на поле сражения, аэропланы, кидавшие бомбы. Когда кого-то убили, я не понял, огорчаться или радоваться, поскольку никак не мог взять в толк, где наши, а где противник. Второй фильм, цветной, был про кошмары в лаборатории какого-то безумного доктора и про тайну его дома в тюдорианском стиле. В одном из эпизодов какую-то женщину прибили гвоздями внутри какой-то бочки, я так и не понял зачем; кровь повсюду хлестала рекой. Но мне предстояло увидеть еще один фильм — ну и замечательный мне попался кинотеатр! Это уже была итальянская картина с субтитрами, и мне она понравилась больше всех, — тут даже не надо было понимать, что говорят. Актеры, возникая молчаливыми, серыми тенями на фоне безоблачного неба, бродят по какому-то острову. Волосы им развевает ветер. Глаза прищурены. Мне показалось, что мы с Отцом уже видели этот фильм однажды вечером несколько беспечных лет тому назад. Хотя о чем он, я до сих пор не понимаю.
Я вышел из кинотеатра, но солнечный свет не принес мне удовольствия. Было далеко за полдень, а в эти часы в нашем полушарии солнечные лучи как-то резко бьют в глаза. Я проходил, щурясь, мимо газетного стенда, как вдруг передо мной возник заголовок, при виде которого глаза раскрылись сами собой: «СНАЙПЕР ДАЕТ ПОКАЗАНИЯ». Я стоял, пытаясь вчитаться в заметку, а в это время руки мои судорожно и нетерпеливо кидали монетки в щель и вытягивали газету, и тут мне подумалось, что я абсолютно правильно делаю, что сам покупаю газету, это единственное, что я мог сделать открыто.
И вот, аккуратно достав газету, я развернул ее и увидел посередине: «СНАЙПЕР ДАЕТ ПОКАЗАНИЯ». Снайпером оказался тридцатисемилетний холостяк, живший вместе с родителями и старшей сестрой. Они были баптисты, и хотите верьте, хотите нет, но в газете этот снайпер назывался «исключительно верующим человеком». И приводились его слова: «Сам не знаю, почему я это сделал. Не знаю». С фотографии на меня глядел маленький, пристыженного вида человечек с безумным взглядом.
В голове у меня все закружилось. Я подождал в большой, рассыпанной толпе автобус, сел в него, развернул газету и принялся лихорадочно читать. Так, так… Неужели же они не понимают, что он врет? Явился в полицейский участок в центре города с повинной. Мать не поверила в то, что он рассказал, и сказала, что видеть его не желает. Отец с сестрой клялись, что, когда происходила вся эта стрельба, он находился дома. Соседка заметила подозрительно: «Вообще-то он тихий и какой-то замкнутый, но есть в нем что-то странное…»
Когда я вернулся домой, Нады дома не было. Отца тоже. Либби не появлялась уже несколько дней. Нада была либо у кого-то на коктейле, либо у кого-то в постели, а Отец пил, а может, вовсе и не пил, а свежевыбрит, вылощен, сияющ и полон энергии сидел на каком-то заседании правления — кто знает? Я ощутил, насколько я одинок в этом доме и насколько я одинок всегда и везде, бегу ли я по проулку, слоняюсь ли по городу или нахожусь под защитным кровом собственного жилища.
20…
В комнате Нады все было разбросано. Кровать, как обычно, не застелена. Запах пудры и чернил все время отвлекал меня от того, что мне необходимо было выяснить: ага, вот он — в стенном шкафу я обнаружил открытый чемодан, только пустой внутри. В мозгу запечатлелось: раз чемодан на месте, значит, она пока не сбежала.
Я спустился в цокольный этаж и выудил из картонной коробки, которую никто за оба последних переезда не удосужился распаковать, пару старых отцовских охотничьих ботинок. Не спрашивайте, к чему ему были эти ботинки. Я сунул в них ноги, прямо как был в обуви, и в таком виде они почти пришлись мне в пору. Я походил в них, прилаживаясь. Наш подвал был очень просторный, довольно сырой и разделен на несколько отсеков. Один — некое подобие жилой комнаты, заставленной ненужной мебелью и всяким хламом, в числе которого оказался и бильярдный стол с запятнанным сукном; и еще были отсеки поменьше, где размещались холодильник, стиральная машина, сушилка для белья, ящики с консервами. В подвале никакой живности я не обнаружил. Вокруг меня возникло туманное облачко, возможно вызванное влажностью воздуха и тем, что здесь протекала одна труба — от этого на полу образовался ручеек. Я потопал наверх в отцовских ботинках, отчетливо ощущая, как, поднимаясь по лестнице, я выбираюсь из окружавшей меня промозглости. Однако эта промозглость пропитала меня основательней, чем я ожидал.