И пока несколько наиболее преданных дожу людей пытались отыскать украденные из скифского плаща перья, а большинство воинов продолжало грабить и жечь Константинополь, третья группа завоевателей, состоявшая в основном из вассалов графа Луи де Блуа, пустилась на поиски Феодора Ласкариса, который возглавлял оборону города. Латиняне не забыли нанесенного им оскорбления. И до сих пор многие крестоносцы и венецианцы чувствовали исходивший от них запах заплесневелой сыворотки, которой Ласкарис облил их этой осенью с крепостной стены возле Друнгаровых ворот. Чтобы отомстить, достаточно было просто схватить храброго военачальника. А то, как его пытать и мучить, было обсуждено уже давно и в деталях.
На горизонте нигде не было видно двуглавых орлов, защитников Восточной империи. Под многократно переворачивавшимся небом кружили пятнистые стервятники, над густо изборожденным морем кричали стаи чаек. Стояла середина третьего дня падения Константинополя, изнемогшее солнце увязло в неподвижном облаке дыма. Повсюду роился пепел. Последние источники света славного города уже угасали, когда шпионы принесли сообщение о том, где находится беглец. Сотня крестоносцев окружила одиноко стоящую башню неподалеку от западных стен столицы, она каким-то чудом избежала разрушения и бушующего пламени. Храбрости Феодору Ласкарису было не занимать, однако осаждавших, расположившихся вокруг башни плотным кольцом, было гораздо больше, чем этого потребовала бы и более солидная военная операция.
Византийцы, всего горстка воинов, придворных, иерархов и несколько женщин с младенцами, увидели, что нет им спасения, и начали готовиться к смерти, прощаясь друг с другом, целуя то, что еще осталось от очертаний их города, тихими голосами моля Господа о прощении грехов. Не участвовал в молитвах один только хронист Никита, малоизвестный автор, всегда находившийся в тени своего прославленного тезки Хониата, постоянно стремившийся, однако, доказать несправедливость своей непризнанности. Весь во власти слова, но, правда, не только слова, но и суетной гордыни, возросшей в нем от того, что именно он и более никто другой, описывает падение Константинополя, этот Никита Неизвестный, как прозвали его для того, чтобы отличать от другого, известного, писал, не переставая, при этом и не замечая ничего вокруг, декламировал написанное:
– О город, город, сияние всех городов, предмет всяческих похвал, прекраснейшая в мире картина, опора церквей, защитник наук, предводитель борцов за веру, путеводная звезда православия, средоточие всех благ! Ты испил чашу гнева Господнего до самого дна, и объяло тебя пламя более страшное, чем огонь пожара, некогда павшего на пять городов!
Тростниковую ручку хронист утерял в военной неразберихе, и ему весьма кстати пришлось белое птичье перо, найденное им при отступлении на одной из кривых улочек. Несмотря на то что латиняне только что не захватили башню, он, как в бреду, нанизывал на спицу повествования слова одно горше другого, не пропуская ни одной петли, ни одного узелка.
– Даже сарацины милосерднее и мягче, чем эти люди, на одеянии которых крест Христов!
Вот так, не сдаваясь, держался этот Никита, исполненный решимости записать все. Для остальных же последний час, похоже, уже наступил. Даже сам Феодор Ласкарис отложил в сторону меч, чтобы в последний раз перекреститься, как вдруг из-за черных складок небес показалось нечто необъяснимое – длинная веревка, к которой была привязана самая обычная деревянная бадейка. И снова один лишь Никита Неизвестный не присоединился ко всем остальным. Ни на секунду не выпуская из рук пера, он продолжал громко зачитывать только что написанное им:
– И хотя все подумали, что перед ними обычный мираж или какое-то дьявольское наваждение, это, несомненно, было проявлением высшей милости! Когда я истолковал им то, что все мы увидели, Феодор Ласкарис ухватился руками за веревку с деревянным сосудом для воды! В добрый час! Латиняне как раз начали выламывать дверь, отделяющую лестницу от помещения, где мы находимся!
И вот как только латиняне принялись выламывать дверь, отделявшую лестницу от верхнего зала башни, Феодор Ласкарис, желая испытать прочность веревки с деревянным сосудом для воды, ухватился за нее руками. Она не растянулась ни на палец, словно где-то наверху была привязана к самому Божьему престолу. Первыми начали подниматься иерархи, женщины передали им в свободные руки детей, а затем и сами стали взбираться наверх. Единственным, кто не заботился о спасении, был Никита Неизвестный. Он продолжал сидеть и, отирая со лба пот и копоть, лихорадочно записывать насыщенные строки потрясающих душу свидетельств. Дверь прогибалась под натиском неприятеля, балка над ней треснула посередине, и совсем немного времени оставалось до трагического завершения событий.
– Ненормальный, тебе что, жить надоело?! Никита, давай к нам, погибнешь! – закричал уже с веревки последний из воинов, поднявшийся вместе с Ласкарисом.
– И хотя мне советовали поспешить, я знал, что ничто нельзя ни ускорить, ни замедлить, ибо ни то, ни другое не приведет повесть к настоящему концу! – громко читал Никита записываемую в этот момент фразу.
– Давай руку! Хватайся, не то погибнешь! – не отступался от него тот, что был уже на веревке.
Никита Неизвестный не обращал на него внимания. Ему казалось, что если он под конец отложит перо, если ради собственного спасения прервет строку или слово, то в тот же миг оборвется и веревка, спустившаяся с небес… И он продолжал писать и произносить записанное вслух:
– Прежде чем спасать перо и записи, мне осталось лишь описать, как меня пронзили копьями. Прости, читатель, если рука моя где-то дрогнула, это не от страха смерти, а от того, что душа моя содрогается из-за страданий нашего города. Итак, навалившись еще сильнее, латиняне выломали дверь…
Итак, за эти недолгие мгновения истекло оставшееся время и латиняне выломали дверь. Никита как раз кончил писать. Встал. И вместо того чтобы схватиться за единственную протянутую ему руку, он вложил в нее свое перо и записи. Словно под порывами какого-то священного ветра веревка с ведром и гроздью людей начала раскачиваться то на десяток локтей влево, то вправо. Латинянам не хватало вытаращенных глаз для того, чтобы вместить в них все происходящее, но одно стало ясно сразу – веревка, тянувшаяся откуда-то с недостижимой небесной высоты, спасла ромеев.
Крестоносцы остались на верху башни. А гроздь людей опустилась далеко за городскими стенами Константинополя. Но не столь далеко, чтобы не было видно, как спасенные, один за другим слезают вниз и скрываются в ближайшей оливковой роще. Деревянное ведро, привязанное к веревке, словно кто-то его потащил, начало медленно возвращаться туда, откуда столь неожиданно спустилось.
Взбешенным латинянам достался один лишь Никита Неизвестный. Будто и не окружали его беспощадные враги, хронист спокойно улыбался, готовый проверить, соответствует ли действительности то, что он написал. Выражение его лица не изменилось и тогда, когда он, исколотый копьями, начал медленно оседать на пол.
Спустя несколько лет в Никее, новой столице Восточной империи, Никита Хониат, один из самых известных ромейских авторов, заканчивая свою известную «Хронику», в которой он весьма обильно использовал записки свидетелей падения Константинополя, нигде не указал имя Никиты Неизвестного. Имя – это судьба. История состоит из сокрытых имен.
Восемнадцатый день
Ничего не происходит на этом Свете и ничего по-настоящему не произойдет, если об этом когда-то раньше уже не было рассказано. Раскрылось слово – и вот стал свет. А все дни были записаны в книге тогда, когда еще не было ни одного из них. И было три сказания, три повести, как раз такой ширины, какими стали Небо, Вода и Суша. Первый огонь жарко разгорелся тоже в предании. И многоликая травка проросла, и белый кедр подпер небо только после того, как это было описано в тысячелистной истории растений. То же и со зверьем разным, со львом, буйволом, козой, щеглом, галкой, клопом, гусеницей, белугой и улиткой. Рождение, жизнь, смерть – хоть князя, хоть землепашца – сначала происходят в какой-нибудь повести. Путевые заметки осваивают пространства, тянут ниточки дорог там, где им место. Даже гам, доносящийся с рыбного рынка, сначала был записан в одной чрезвычайно важной хронике. А если сейчас ты скажешь, что не веришь в это, имей в виду: твои слова – это лишь фрагмент одного из многочисленных бесплодных научных споров. Следовательно, как и написано в самом начале одного короткого рассуждения о повествовании – ничего не бывает просто так, все происходящее есть часть какой-то повести.