Они долго кружили в поисках какого-нибудь пристанища, наконец нашли глухой тупичок, и он бережно поцеловал Юлю. Потом она поехала домой писать статью, а он на работу. И он так и не спросил о муже, хотя думал о нем все время, так и не сказал о том тяжелом и трудном, что произошло за время ее отсутствия: слишком уж безмятежно-счастливой была Юлька. И не хотелось омрачать эту ее безмятежность, требовать от нее (пусть даже молча) решения в ответ на его разрыв с Таней.

4

С этого яркого июньского дня жизнь его пошла в двух измерениях. Павел защищал свой отчет у Юрия Ивановича — а его пришлось защищать, очень уж он был необычен для отдела внешних сношений, аналитическая записка скорее. Потом с давно забытым азартом кроил-перекраивал монографию — переделать, добить, дать почитать Юльке, — у него, он чувствовал, получалось. Валентин одобрительно на него косился, другой работой не занимал, заставил только объясниться с Галей: через неделю после разрыва она подала заявление об уходе «по собственному желанию».

Валентин пригласил Павла к себе в кабинет, положил перед ним заявление Гали и сказал, рассматривая что-то на противоположной стене:

— Уладьте, пожалуйста…

Павла охватило смутное негодование: почему это он должен улаживать? Но он не посмел ничего сказать, кивнул, взял аккуратно напечатанную и подписанную мелким Галиным почерком бумагу и пошел к Гале.

Вдвоем, не скрываясь, — что уж тут в самом деле скрывать, когда даже начальство знает, — они спустились все в тот же скверик и битый час просидели на лавке у цветника. Он слушал ее упреки и беспомощные вопросы, на которые нет и не может быть ответа: «Скажи, чего тебе не хватало?», и «В чем же все-таки дело?», и «Как ты можешь?».

Он молчал, тоскуя и понимая справедливость упреков, он бормотал что-то о Сашином восьмом — таком трудном! — классе, о том, что очень занят, плохо себя чувствует, что всему на свете приходит конец, и прочую жалкую чепуху.

А Галя, такая всегда молчаливая Галя, говорила и говорила, захлебываясь словами, и красные пятна горели на ее щеках. Она говорила о потраченных на него годах, о каких-то недоразумениях с сыном, о бесконечном ожидании его звонков, о том, что растеряла из-за него друзей и подруг, что могла бы, между прочим, выйти замуж, но отказала «вполне перспективному и надежному человеку». И он вдруг увидел их связь глазами Гали, остро ощутил ее унижение и одиночество и ужаснулся своему беспросветному эгоизму. Как он сам всего этого не понимал? Почему понял только теперь? А если б кто так с его Юлькой?

— Прости меня, Галочка, — тихо сказал он. — Прости, если можешь…

Галя сразу замолчала, будто споткнулась, и глаза ее стали стремительно наполняться слезами.

Павел испугался, что она расплачется прямо здесь, в скверике, но Галя встала, вырвала у него из рук листок с заявлением и быстро пошла в здание.

Когда Павел, выкурив подряд три сигареты, поднялся к себе, Гали уже не было: ее отпустили домой. Неделю она бюллетенила — никто так и не узнал, что с нею было, — а потом вышла на работу, похудевшая, побледневшая, но, казалось, спокойная. Она сидела в своем «предбаннике», печатала и молчала. И всякий раз, проходя мимо нее, Павел чувствовал себя последним мерзавцем, свои «грязные страницы» печатал сам и старался ни о чем ее не спрашивать. А Дим Димыч обращался с ней подчеркнуто уважительно, звал обедать, угощал «Филипп-Морисом» и молча осуждал Павла.

Это было одно измерение его жизни. Вторым — радостным, нежным — была Юлька и все, с нею связанное. Они виделись каждый день — не могли не видеться, даже в неприсутственные дни он приезжал теперь в институт, — они без конца друг другу звонили — не могли не звонить, бесились и тосковали, расставаясь на три-четыре часа. По утрам Дим Димыч уже не брал трубку — ждал, когда схватит Павел, и тогда вставал и, на ходу доставая сигареты, выходил из комнаты. Павлу было стыдно перед Дим Димычем, он понимал, что надо работать, дотерпеть до обеда, но терпеть было невмоготу: ведь последний раз они виделись вечером, «ранним вечером», как сказала однажды Юлька, и накапливалось столько мыслей и чувств, что невозможно было держать их в себе.

— Тебе удобно говорить? — слышал он счастливый голос. — Не очень? — Проклятый Димка возвращался невероятно быстро. — Ну тогда слушай. Сегодня у нас летучка, обсуждаем десятый номер. И знаешь, у меня такая идея…

Юля звонила от кинотеатра, и он бросал все и выбегал к ней на минутку, которая неизменно растягивалась на полчаса. Хорошо хоть, что все это началось летом и не надо было надевать пальто; хорошо, что половина сотрудников разъехалась по отпускам, институт был печально пуст, и даже то подобие дисциплины, какое всегда заставляло страдать отдел кадров, пошатнулось и рухнуло, размякло и растворилось в долгожданной, недолгой московской жаре. Хорошо, что писалась — легко, свободно, даже, можно сказать, вдохновенно — его монография. Он писал и думал о том, что ее будет читать Юля…

Павел уже знал всю Юлькину редакцию и все ее дела — какие у них отделы и какие рубрики, как зовут главного редактора и какой характер у ответственного секретаря, какие письма пишут читатели и как паршиво в этом году с бумагой. Вместе с Юлькой он возмущался, что журналу не дают развернуться: подписка ограничена, в розницу поступает мало, а все из-за нее, из-за бумаги! Подумать только, он и не представлял, какая это, оказывается, проблема! А у них в институте пишут всякую всячину — черновики и записки на мелованной (теперь он понимал, какая это ценность!), отличной бумаге и ни капельки ее не жалеют. Незаметно для себя Павел стал жалеть: писать на обеих сторонах листа и не так размашисто, хотя понимал, конечно, что это смешно: тоже мне, экономия… Потом они вместе переживали очередную Юлькину трагедию: «главный» выкинул из ее статьи самый лучший, по мнению Юли, кусок.

— Да, он не обязателен! — чуть не плача защищалась она. — Но он показывает атмосферу студии, понимаешь, атмосферу! Они там не просто снимают фильмы, они этим живут! А он вырубил! Я сказала: «Тогда снимайте мою фамилию, и не надо мне вашего гонорара», а он: «У вас, Юля, плохой характер». При чем тут характер? Я не балерина, чтобы всем нравиться!.. Ну скажи, при чем тут характер?

Павел горячо заверял, что характер здесь ни при чем, жалел и утешал Юлю и, и как всегда, немного завидовал — и ее, не очень понятным ему, радостям, и ее неподдельному горю из-за сокращенной на полстранички статьи.

…Речь шла о той самой студии, в которой они встретились. Юлька притащила ему статью сразу, как написала, а писала она ее те первые томительные два дня, когда сидела дома и даже не звонила ему на работу.

Павел с некоторой опаской взял напечатанные на портативной машинке листки и стал читать тут же, в машине. Юля тихо сидела рядом, отрешенно глядя перед собой, а он читал, и удивлялся, и радовался: да, это писала Юлька, она умница, Юлька. Она писала о студии так же, как рассказывала ему там, на набережной, в Ярославле. Он прямо видел этих людей: и машиниста со станции Ярославль, снимающего фильмы о паровозах, и рыжего пятиклашку — к десятому от него ждут фильм о нем самом и его товарищах… А потом речь пошла о делах экономических: о трудностях с банковским счетом, об отсутствии кинокамер, о слабой аппаратуре. Со знанием дела Юля предлагала возможные ответы на многочисленные вопросы, стоящие перед кинолюбителями, требовала помощи не только ярославцам, но и другим таким же объединениям. Откуда она знает все это? Когда успела детально так разобраться? За одну эту неделю? Или раньше?

— Нет, кинолюбителями я прежде не занималась, — ответила на его вопрос Юля. — Но любителями вообще — да. Это очень интересный народ, за ним — проблема свободного времени, объединения людей. Мы все тянемся друг к другу, ищем себе подобных…

Юлька преображалась, когда говорила о своем журнале или о своих драгоценных любителях, и Павла это удивляло и трогало.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: