— Бери, старик, а то я куплю.
Глянул: передо мной словно из-под земли вырос (ещё мгновение назад это место пустовало) небольшого роста крепыш в солнцезащитных очках, хотя погода стояла пасмурная. Но мало ли, может быть, у человека глаза больные.
Я ответил:
— Пожалуйста, покупайте.
Это была почти та же фраза, которую я произнёс два с лишним года назад парочке, ввалившейся в магазин на Центральном рынке.
Пригляделся к нынешнему моему «конкуренту» на приобретение полотенца: покатая грудь, руки — по стойке смирно (не передо мной, разумеется), малоподвижное лицо и явно офицерская выправка. Сейчас рабов по духу и положению в насмешку называют «господами».
Мелькнула догадка: неужели опять «товарищ» из карательных органов?
Я собирался повернуться и уйти, не продолжая «разговора». Не тут-то было. Офицер в штатском, меланхолично пережёвывая резинку, произнёс:
— Ты (сразу на «ты», словно вертухай к зеку) что, бздишь по ночам на улицу выходить?
Сомнений, кто передо мной, не осталось.
— А что мне делать ночью на улице? — ответил я вопросом на вопрос.
Употребление фени (блатного жаргона), обращение на «ты», причём в довольно фамильярном, издевательском тоне, ещё раз подтвердило мою догадку. И возник закономерный вопрос: чего им опять от меня нужно? А крепыш, не переставая жевать, с презрением, присущим блатным, партийным чиновникам и вертухаям, назидательно произнёс:
— Запомни: я щёлкаю таких, как ты, без промаха, точно в лоб.
А кто — я? Журналист.
Так вот кто, если поверить на слово этому палачу, щёлкает российских журналистов.
Такое заявить мог только палач «при исполнении…».
Я ответил так:
— Значит, вы самый крутой в городе.
Повернулся и спокойно, не спеша пошёл в направлении к центральному павильону. Теперь у меня не осталось ни малейших сомнений, что это вертухай, — кто ещё может вести себя так развязно и даже нагло? Думал: выстрелит в затылок (любимый их приёмчик) или нет? Страх не обуял меня. Ну убьёт, так убьёт. Значит, судьба моя такая. Как участь почти всей нашей семьи: брата, отца… Маму тоже коснулась костлявая лапа — умертвили медики (своим бездушием). Не оказали помощи. Какая насмешка: мама тоже была медичкой, окончила два факультета Саратовского мединститута.
Выстрела я не дождался. А если б он и прозвучал, то едва ли мог почувствовать, как пуля пронзила мозг. Они, палачи мои, так долго преследовали меня и запугивали, что, войдя в людскую гущу, я ещё подумал: ну к десяткам миллионов невинных жертв коммунистического террора прибавилась бы ещё одна, постперестроечная. Кто будет искать убийцу? Да никто! И ещё мне подумалось: этот меланхолично жующий крепыш — его высказывание вроде бы напрямую ничего опасного и не сулило, и в то же время, если вникнуть в смысл, это самая настоящая угроза расправы. Если перевести её на общепринятый язык, то получится фраза: «Молчи, а то убьём!» А это — бандитская угроза.
После я задавал себе неоднократно вопрос: за что меня преследует эта, скажем, контора? Что, у неё более важных дел нет? А кровавые волны, которые прокатываются по всей нашей несчастной стране? А враги, плотно окружившие нас? А предатели внутри общества? Всякие Березовские и ему подобные? Неужели эта моя книжка представляет какую-то угрозу для властвующих и их телохранителей?
И пришёл к единственному выводу: сначала они меня и таких, как я, превратив в рабов, морили в чудовищных советских концлагерях, после преследовали за «антипартийное» выступление и «распространение антирелигиозных знаний», теперь продолжают запугивать, чтобы мы молчали. Чтобы другие от нас не узнали правду о том, что с нами творили их предшественники типа Берии в прошедшие годы, скрыть, умолчать, заставить замолчать, будто ничего подобного вовсе не было. Было! И, к сожалению, до сих пор ещё есть. Но чтобы прекратить этот начатый в 1917 году большевиками самый чудовищный за всю историю человечества геноцид, о нём должны ведать и иметь верное представление все наши граждане. Чтобы стать по-настоящему свободным, необходимо знать правду о том, как мы жили, как живём сейчас. Правду необходимо знать. Дабы подобные ужасы ни в коем случае не повторились в будущем.
Испытание парашей
Ничего более отвратительного за свои семнадцать с лишним лет я не видывал. И не знал, даже не предполагал, что можно так осквернить, унизить человека.
Жестокость взаимоотношений между тюремными работниками и узниками и последними между собой почувствовал сразу после того, как оказался в заключении. И понял: здесь так заведено с давних времен.
В тюрьме во всём и безраздельно правит культ насилия. Я сразу ощутил не только главенство сильного над слабым, но и коллектива над одиночкой. Мне приходилось напрягать все свои силы, чтобы защититься. Часто я оказывался неспособным заступиться за другого, иногда — и за самого себя. Или малодушничал, боялся, уступал, не ввязывался, чтобы не пострадать самому. Конечно же, трусости моей нет оправдания. Да я и не собираюсь ни перед кем оправдываться. Едва ли можно поставить в упрёк невольнику то, что он не в силах сопротивляться такой сокрушающей и всё перемалывающей машине, как тюрьма.
Камера номер двадцать семь Челябинской тюрьмы, в которую меня ввергли, жила обычной своей жизнью. Мартовский день пятидесятого года подкатывал к полудню. На нарах слышались разговоры насчёт скорого обеда, о том, что почему-то мусора [1]сегодня задерживают передачки, о предстоящем суде, о бабах, о том, как хорошо живётся на воле и как плохо здесь. Словом, ничто не предвещало ничего необычного и тем более — потрясающего, всё было тихо и мирно.
Со своего места на нижних нарах, недалеко от параши, мне был виден участок на верхнем, «привилегированном», этаже возле отворенной форточки, облюбованный и обжитой блатными. Именно они, оказывается, имели неоспоримое право дышать свежим воздухом с тюремного двора, а не вонью, пропитавшей кубатуру камеры, набитой грязными и потными телами подследственных. Кстати, когда-то, в проклятые царские времена, как утверждала камерная молва, в этом помещении содержались не более десяти человек. То ли тогда меньше находилось охотников нарушить законы Российской империи, то ли продажные жандармы за взятки не арестовывали злодеев.
Этого я не мог решить, но предполагал, что при «кровавом царском режиме» тем, кто попадал в эту камеру, едва ли могло быть так же душно и муторно, как нам.
В прохладном раю возле распахнутой форточки пахан нашей камеры, мелкий челябинский жулик (по два года из-за неудовлетворительной успеваемости просидел в третьем и четвёртом классах, а из пятого, в котором с ним и я учился, его отчислили по той же причине), Витька Шкурников по кличке Тля-Тля (прозванный так за дефект речи), в одних трусах, расписанный немыслимыми по наглости и глупости татуировками, возлежал на замызганных думочках, [2]а его холуй Федя массажировал Витькину жирную спину, разгоняя застоявшуюся голубую кровь. [3]Пахан, а отроду ему было не более двадцати, кряхтел, матерился и постанывал от удовольствия. Вдруг он резко повернулся животом вверх, задрал ноги и крикнул: «Огонь!»