Но потом снова начались будни, а к весне, что бы мы ни делали, все было окрашено близким окончанием семилетки. Гриша, наш комсомольский вожак, злился, что мы не ходим на его беседы, Лилька бросила вожатство в четвертом классе. Дремал и мой учком. Устав один за все беспокоиться, Жорка тоже охладел. Часами решал задачи со стареньким учителем математики, это поглощало его целиком, как раньше сборка детекторного приемника.
«Неужели все кончается и уходит без следа? — с грустью думала я. — Настанет день, когда мы разойдемся и ничего не будем знать друг о друге, как сейчас не знаем о тех, кто ушел раньше нас?»
Иногда я пыталась что-то удержать.
— Гриша, давай лучше вместо твоего доклада обсудим, что мы дальше будем делать, — предлагала я.
— Что обсуждать-то? Каждый о себе думает.
— Ну, не обсуждать. Просто поделимся, — не унималась я.
— Пожалуйста! — снисходительно соглашался Гриша. Он лучше меня понимал, что детство уходит, а нового еще ничего не пришло.
Ничего не вышло из моей затеи ни тогда, ни сейчас…
Стоим мы с Жоркой на нашем Советском проспекте, который еще недавно казался нам таким большим и просторным, и смотрим вслед уходящим ребятам. Мимо, не удостоив нас взглядом, гордо прошел Родька в обществе девочек из 7-го «Б».
«Как странно, — подумала я. — Мы уходим, а он остается. Хорошенькое наследство младшим ребятам».
Я хотела поговорить об этом с Жоркой, но к нам подбежала Лилька. Отделилась-таки от своей компании. Но только для того, чтобы похвастаться:
— Разве в вашем «А» ничего не устраивается? А мы собираемся сегодня на вечер у Мили Якубович. Надо же отметить!
При этом Лилька раскрыла и поднесла к нашим глазам удостоверение об окончании школы, будто у нас таких не было. Елизавета Рубцова! Я и не знала, что у Лильки такое пышное имя. А какова фотография! Белый беретик, челочка, губки бантиком! Из-за фотографии Лилька и устроила это представление.
Ну что ж! Хорошенькая. Не мне чета. Смотрю я со своего удостоверения исподлобья, стрижка мальчишеская. И конечно, пионерский галстук. Кажется, мы с Жоркой единственные, снявшиеся в галстуках. Все уже взрослые. И Лилька — первая.
Она удовлетворена произведенным впечатлением и, чтобы добить окончательно, ядовито произносит:
— Между прочим, ваш Тоська тоже придет с Женей Барановской!
— А Родька? — насмешливо спрашиваю я, не желая попадаться на удочку.
— Так он и предложил устроить этот вечер. Ох и повеселимся!
Лилька убежала, высоко поднимая длинные ноги. А мы с Жоркой по-настоящему растеряны: Родька снова обставил нас. Вот уж кто совершенно не чувствовал себя взрослыми в этот день, так это мы.
И все-таки надо было что-то делать. Закрылась последняя страница нашего детства, заволоклась голубым дымом…
…Мы простились и с ним — прекрасным человеком моего детства. Поэт остался в своей тесной комнате, по-прежнему волшебной, но в ней было мало воздуха и света. Она не могла заменить мир. Я вышла на раскаленную солнцем московскую улицу, и ноги сами понесли меня в сторону вокзала.
«ЗВЕЗДА СТОИТ НА ПОРОГЕ…»
Нет, я не думала, что ему оставалось мало жить и что я вижу его последний раз. В пятнадцать лет такие мысли не приходят в голову. Но в словах Поэта, таких ласковых и проникновенных, было что-то такое, отчего сердце мое наполнилось смутной тревогой.
Я шагала по мягкому асфальту с отпечатком острых женских каблуков и не могла освободиться от хрипловато-низких, бередящих звуков его голоса:
«Одни уходят. На их место приходят новые, может быть, лучшие люди. Да, да. Иначе быть не может. Жизнь неиссякаема. У тебя будет много встреч, и плохих и хороших. А разобраться в них тебе помогут те, кто ушел. Помогут тем, что они в тебе оставили…»
«Оставили, оставили…» — мысленно твердила я, силясь понять, что же во мне оставили пионервожатая Юля, председатель поссовета Иван Артемьевич, учительница Наталья Ивановна, доктор Гиль, моя стойкая, воспетая Поэтом пионерка Валя и, наконец, смешная, отважная Женька? А Родька? Нет-нет! Тут как раз наоборот! Всем лучшим, что оставили во мне и Юля, и Валя, и Женька, я смогла противостоять Родьке. Вот как получается! Это, наверное, имел в виду Поэт!..
Пораженная этой мыслью, отчаянно расталкивая прохожих, я помчалась к вокзалу. Струйки пота стекали со лба. Шею нестерпимо жгли солнечные лучи. Скорее домой! Растянуться под любимой двойняшкой-березой и еще раз не спеша во всем разобраться…
Это стихи Поэта. Когда-то он считывал их с коробка из-под астматоловых папирос, сидя на крыльце кунцевского дома. Мы с Валей слушали и смотрели в ясное вечернее небо с загоревшейся одинокой звездой. Последнее лето Валиной жизни…
А сейчас стучали колеса старого парового поезда. «Звезда стоит на пороге…» Звезда новой жизни с новыми людьми. Какими они будут?
Сначала я решила попытать счастья в труде. Целую неделю ездила по окрестным предприятиям: Кунцево, Сетунь, Одинцово, — спрашивая, не нужны ли ученики. В проходных на меня смотрели с удивлением, а иногда и со смешком и неизменно отвечали: «Не нужны!» По неопытности мне не приходило в голову, что так нанимаются только сезонники-мужики: «Эй, баба! Не надо ли сено скосить? Дров нарубить?» Так мне объяснил потом Жорка.
Но я продолжала бесплодное хождение. Уж очень захотелось, как Женька Кулыгина, стать самостоятельной. Меня горячо поддерживала мама. Ей, работавшей с десяти лет, казалось, что дочери в пятнадцать нужно трудиться. Семье нашей не очень-то вольно жилось на единственную зарплату отца. Правда, у нас своя корова, огород — они выручали. Но мама через силу справлялась с хозяйством. Мне больно было смотреть на ее потрескавшиеся руки. Освободиться бы от коровы… Но тогда надо мне зарабатывать.
— Много ли заработает, ничего не умея? — сомневался отец. Ему хотелось для меня чего-то лучшего, а чего — он и сам толком не знал.
Лил сильный грозовой дождь, когда я вернулась, вымокшая, как кошка, после очередного неудачного похода.
— Ну что? — спросила с надеждой мама.
Я мыла в корыте у крыльца заляпанные грязью ноги и смотрела на разбегающиеся по двору мутные ручьи. Неожиданно через весь наш участок по верхушкам старых берез протянулась многоцветная двойная радуга. И так запели птицы, будто только и ждали этого чуда.
— Тебя спрашиваю. Оглохла, что ль? — рассердилась мама.
— Да все то же. «Подрасти, — говорят, — да поучись!»
— Господи! Мало ты училась? Целых семь лет!
— Значит, мало! — буркнула я, а радуга так же внезапно исчезла, как и появилась.
И наверное, стало бы очень темно у меня на душе, если б вдруг не появился Жорка в отцовском брезентовом плаще.
— А знаешь, дорогая Наточка, какое сейчас вышло постановление насчет нас с тобой? — строгим голосом начал он и поверг мою маму в необычайный ужас. — Да нет, Марья Петровна, успокойтесь, никуда нас не сгоняют: я сегодня слышал по радио, что в Москве и других городах создаются школы-десятилетки; и тех, кто окончил семь классов, приглашают поступать в восьмой. За городом пока еще таких школ нет, но тоже будут! — сбросив напускную строгость, ликующе сообщил Жорка.
— Это мы, что ли, будем поступать? — удивилась я.
— А то кто же? Как раз для нас, не знающих, куда себя деть.
— Снова школа, — вздохнула я. — А когда же самостоятельность?
— Нет, — подхватила мама. — Нам другое нужно!
— Как хотите, — огорчился Жорка. — А я пойду в восьмой класс. В ту школу, где Борька Симакин с Витькой Корзунковым. Я их видел. Говорят, недалеко от вокзала, в переулке. Пока есть места. Завтра же поеду!